Чем туман, нашей хляби бескровный король
И предвестие стужи, проникшее в щели?
Лишь неведомо, с кем на случайной постели
Под одной простыней убаюкивать боль.
СПЛИН
Когда гнетет зенит и воздух как удушье
И сердце тяжесть их бессильно превозмочь,
А горизонт петлей сжимается все туже
И превращает день в безрадостную ночь,
Когда по западне, в которой непогода
К застенку затхлому свела земную ширь,
Надежда мечется во тьме гнилого свода
И в корчах падает, как бедный нетопырь,
Когда в конце концов упорное ненастье
Дождем зарешетит огромную тюрьму,
Заполоняют мозг, опутав ловчей снастью,
Немые пауки, подползшие к нему,
И лишь колокола, когда земля свинцова,
Терзают небеса в надежде на приют
И, словно беженцы без родины и крова,
Неутешимые, в пустыне вопиют.
И тянутся в душе беззвучной вереницей
Безвестные гроба неведомых бедняг,
А смертная тоска безжалостной десницей
В поникший череп мой вонзает черный стяг.
ВОЯЖ НА КИФЕРУ[2]
Легка была душа, как чайка над водой,
Когда на корабле поскрипывали тали
И парусник летел в безоблачные дали,
Пьянея от лучей, как ангел молодой.
А что за остров там, в расщелинах и скалах?
Кифера, господа, хоть он и знаменит,
О нем и старый хлыщ наслышан, и пиит,
Но в общем островок из самых захудалых.
Кифера! Колыбель сердечных тайн и смут!
Пеннорожденная, бессмертная, ты рядом,
И родина любви доныне дышит садом,
И даже камни там по-прежнему цветут?
О заповедный край страстей, стихов и арий,
Твоим роскошествам, и миртам, и цветам
На всех наречиях курили фимиам,
Кропя надеждами мифический розарий,
Где вечен голубков воркующий галдеж.
Увы, былой цветник заброшен и печален,
Но в вихре карканья над пустошью развалин
Я вдруг увидел то, что видеть невтерпеж.
О нет, не жгучих тайн воскресшие обряды
И не затерянный в укромной роще храм,
Где жрицы юные аттическим ветрам
Распахивали грудь, искавшую прохлады.
О нет. Где паруса вдыхали свежий бриз,
Распугивая птиц на отмелях и плитах,
Три шатких горбыля, над висельником сбитых,
Вонзились в небеса, как черный кипарис.
Он рос, облепленный голодной стаей птичьей,
Клещами щелкала их жадная орда,
Заглатывая плоть загнившего плода,
И в радостной борьбе трудилась над добычей.
Зиял пустых глазниц расколотый орех,
К ногам текло нутро, чтоб высохнуть от пыли,
И дружно грешника вороны оскопили
В отместку за разгул неправедных утех.
А бедра раздирал в соперничестве зверьем
Четвероногий сброд, учуявший жратву,
И опытный вожак учил их мастерству,
Заслуженный палач, завидный подмастерьям.
На острове любви родился ты и жил,
Невольный мученик забытого завета,
Ты искупил его, стал жертвой, и за это
Отказано в земле, где рос ты и грешил.
При взгляде на тебя, на куклу в балагане,
Меня от жалости и нежности к тебе
Стошнило памятью о собственной судьбе
И горлом хлынуло мое воспоминанье.
Я вспомнил воронье, мой бедный побратим,
И хищные клевки в усердьи неизменном,
А недоклеванное в пищу шло гиенам,
Чтоб голод утолить, но он неутолим.
Дремотных парусов качались опахала,
И радовался мир безоблачному дню,
И знал один лишь я, что душу хороню,
А в сердце ночь росла и кровью набухала.
На острове любви не скрасили цветы
Удавку двойника, лишенного могилы.
Вот дух и плоть мои. Пошли мне, Боже, силы
На наготу свою глядеть без тошноты.
ЛЕБЕДЬ
I
Андромаха, я помню твой плач по герою,
Но забыть ли, как жалкую нить ручейка
Нарекла Симоэнтом, оплакавшим Трою[3],
И слезами насытила вдовья тоска!
Он отмыл мою память от суетной пены,
И, пройдя Каррусель[4], я пойму наконец,
Что Париж не вернется (меняются стены,
Как ни грустно, быстрей наших бренных сердец).
Вспоминая бараков линялые краски,
Снова вижу тряпье за оконным стеклом
И зеленые лужи в расплесканной ряске,
И куски капителей, пошедших на слом.
Здесь когда-то зверинец ютился проездом.
Поутру, когда Труд покидает постель
И в безветрии дворники к темным подъездам
По булыжнику гонят сухую метель,
Там из клетки вдруг вырвался лебедь однажды.
Посреди мостовой, не щадя своих сил,
В пересохшей пыли обезумев от жажды,
Перепонками лапок он камни скоблил.
Благородные крылья купая в отбросах
И злорадное синее небо кляня,
"Затопи все на свете!" - молил он о грозах.
Странный горестный образ, вошедший в меня,
Искривленною шеей, как нищий калека,
Тот, кого пресмыкаться всевышний обрек,
Он напомнил Овидия[5], взгляд человека,
Посылающий Богу бессильный упрек.
II
Новостройки, леса и лебедки по зданьям.
Изменился Париж! Неизменна тоска.
Все родное становится иносказаньем,
И заглохшая память бесплодней песка.
Даже в Лувре иные преследуют лики:
Нестерпимою жаждой нещадно палим,
Как изгнанники наши, смешной и великий
Возникает мой лебедь, а следом за ним
Андромаха - запродана хищному Пирру,
Ты над урной пустой не вставала с колен
И лохмотья рабыни несла как порфиру,
Но, увы, ложе Гектора занял Гелен[6].
Или ты, негритянка, нетвердой походкой
Волочась по грязи, сквозь промозглый туман
Устремившая взгляд, изнуренный чахоткой,
В бесконечную даль африканских саванн,
Те, кто все потерял и наплакался вволю,
Кто в потемках не ждет и не помнит зари,
Вы, как щедрой волчицей, взращенные болью
И сиротски зачахшие, как пустыри!
Бередит моя память в лесах этой боли
Свой охотничий рог - и, пока не затих,