Читаем «Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии полностью

Первооткрывателю русского национального пейзажа Пушкину принадлежит и заслуга открытия осени, её «прощальной красы», «её умирающей и умиротворяющей прелести» (М. Эпштейн). В первых своих опытах юный стихотворец следовал за сентименталистами и романтиками: «Вянет, вянет лето красное, улетают ясны дни <…>, опустели злачны нивы, лес кудрявый поседел» («К Наташе», 1815); «Уж осени холодною рукою / Главы берёз и лип обнажены, / Она шумит в дубравах опустелых; / Там день и ночь кружится жёлтый лист» («Осеннее утро», 1816). Но, начиная со стихотворения «19 октября 1825», картины осени приобретают реалистические и оригинальные черты: «Роняет лист багряный свой убор, / Сребрит мороз увянувшее поле». Перед нами пейзажи среднерусской полосы — в зависимости от местности, от погоды, от месяца и времени суток («в последних числах сентября», «октябрь уж наступил», «стоял ноябрь уж у двора, «встаёт заря во мгле холодной»). Пушкинская осень — это «в багрец и золото одетые леса», туман на полях и «гусей крикливых караван», улетающих в тёплые края; осенний холод и промерзающая дорога.

Назвав осень «унылой порой», Пушкин в то же время восхищается ею («очей очарованье») и сравнивает с чахоточной девой, прекрасной в своём умирании («Осень», 1833). В отличие от Баратынского, он радуется приходу осени, здоровеет душой и телом и испытывает творческий подъём.

Но наряду с «пышным природы увяданьем» есть в пушкинской поэзии и «серые», «бедные», «мокрые» пейзажи, определявшиеся автором как «низкая природа»: «грязь, ненастье, осенний ветер, мелкий снег» («Граф Нулин»), «на небе серенькие тучи, перед гумном соломы кучи» («Евгений Онегин»).

На дворе у низкого забораДва бедных деревца стоят в отраду взора,Два только деревца. И то из них одноДождливой осенью совсем обнажено,И листья на другом, размокнув и желтея,Чтоб лужу засорив, лишь только ждут Борея.(«Румяный критик мой…», 1830)

Одновременно с Пушкиным осенние зарисовки с натуры возникают и в стихах Вяземского, который поэтизирует обычные природные явления и в этом опережает своего младшего собрата. К примеру, в «Первом снеге» (1817) вот как описаны последние осенние дни — предзимье: «ветр скучной осени» над онемевшим садом, влажный пар клубится «мглой волнистою» (позднее у Пушкина «мглой волнистою покрыты небеса»), томное уныние бродит по рощам и лугам, «древний дуб чернел в лесу, как обнажённый труп». Два стихотворения, разделённые четырьмя десятилетиями, поэт озаглавил «Осень 1830 года» и «Осень 1874 года». Первое предвещало знаменитую пушкинскую «Осень» (1833), а второе напоминало о собственном давнем произведении, в котором автор с удовольствием рассматривал «святилище красот», пёстрые краски леса, «пышный храм»: «Как блещут и горят янтарные леса», «в оттенках золотых, в багряных переливах» (у Пушкина «в багрец и золото одетые леса»), но всюду ощущается приближение конца — «зреет жатва смерти».

В поздней «Осени» Вяземского происходит прощание с ней, с последними ласками и дарами, которыми она «приманивает нас». Как и Пушкин, намного переживший его современник тоже признаётся в любви к осени — «всё в ней мне нравится» (ср. «мне нравится она»). Но его привлекает богатство её красок и даров: «и пестрота наряда, и бархат, и парча, и золота струя, и яхонт, и янтарь, и гроздья винограда», а Пушкину она мила «красою тихою, блистающей смиренно». Если для Пушкина осень похожа на чахоточную деву, то у Вяземского она — красавица, «прельстительная волшебница». А в финале вместо поэтического вдохновения — «И в светлом зареве прекрасного заката / Сил угасающих и нега, и тоска». Это был закат и угасающие силы самого поэта, которому уже было за 80 и который прощался со своей жизнью, с друзьями молодости и с уходящей эпохой.

Лермонтовские осенние пейзажи отличаются от пушкинских своей обобщённостью и символичностью (за исключением ранней «Осени 1828 года»): мир напоминает сад — сначала он цветёт, потом надевает «могильный свой наряд» с поблёкшими листами («Блистая, пробегают облака…», 1831); неподвижный трон демона стоит «меж листьев жёлтых, облетевших» («Мой демон»); на пожелтевшие листы увядшей «в разлуке безотрадной» пальмы ложится «дольный прах» («Ветка Палестины», 1837). Неоднократно встречается у Лермонтова образ одинокого листка — то он «жмётся к ветке, бури ожидая» («Сашка»), то далеко унесён ветром («Песня», 1831). И самый известный «Дубовый листок оторвался от ветки родимой («Листок», 1840): «засох и увял он от холода, зноя и горя». Это один из вариантов любимого лермонтовского образа «гонимого миром странника», который скитается в поисках родной души и нигде не находит пристанища.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже