Второе стихотворение принадлежит перу молодого, рано погибшего стихотворца Бориса Рыжего. Это личные воспоминания, но не о юности, как у Фета, а о детстве и не о счастливых мгновениях, а о досадных, горьких. Память сохранила подробности последних летних дней:
Автор помнит «запах листьев прелых и запах неба голубой», и ребят, «качающихся гурьбой» (у Сологуба кружатся гурьбой чертенята), которые «взлетали сами над собой» (у Фета взлетали над землёй мы); и имена девочек-зрительниц, наблюдавших за подвигами мальчишек, что спрыгивали с качелей на лету. «Все спрыгивали, а я не смог, / что очень плохо для поэта». И так по-детски это сказано: если я струсил, то, может, я и не поэт. Всё это случилось давно и «в памяти освещено каким-то жалостливым светом». И с эти чувством стыда приходится жить дальше: «Живи, другого не дано!». Так на наших глазах бытовая зарисовка перерастает в мучительное раздумье о собственном характере и судьбе.
Мы проследили несколько трактовок одного художественного образа, воплощённого поэтами разных поколений, и убедились, что качели ассоциируются то с любовью и счастьем, хотя и не без роковых предчувствий; то с душевными метаниями и с тайнами жизни и смерти; то с беззаботными досугами молодости, то с детскими годами и выбором призвания, то с размышлениями о будущем России.
И пусть и для нас, и для наших потомков, как сказал Ю. Энтин, «крылатые качели летят, летят, летят…»!
Казалось бы, изобретение кинематографа должны были приветствовать прежде всего авангардисты — художники пера и кисти. Однако русские футуристы и в частности Маяковский заявили, что «особым видом искусства он стать не может», ибо похож на типографский станок или пишущую машинку, он лишь прокладывает путь к театру завтрашнего дня (1913). Позднее с этим мнением соглашались и опоязовцы: «Кинематограф в основе своей вне искусства» (В. Шкловский). Но к концу 20-х годов они изменили свое отношение к кино, назвав его искусством нового типа (сб. «Поэтика кино» — статьи Ю. Тынянова, В. Шкловского, Б. Эйхенбаума). А Маяковский в 20-е годы, хотя и предрекал кинематографу роль «разрушителя эстетики», «новатора литератур», «рассеивателя идей» и сам принимал участие в кинопроектах (фильм «Барышня и хулиган»), к современным фильмам относился иронически — «плаксивые сюжеты», «глаза со слезой», «американская чечётка» («Кино и кино», 1922). Вот как ржёт над выходками Чарли Чаплина (Шарло) европейская публика: «Европа — оплюйся, сядь, уймись», «Публика, тише! Над вами издёвка» («Киноповетрие», 1923). А в стихотворении «Кино и вино» (1928) высмеивается деятельность Совкино, уравнивающего доходы от продажи фильмов и водки.
Кстати, «пред идиотствами Шарло» разинет рот безрукий инвалид-парижанин, пришедший в синема с беременной женой, в «Балладе» В. Ходасевича (1925). И автор сочувствует этому человеку, ощущая, что можно сойти с ума от безнадёжности.
Но тот выходит из синематографа, улыбаясь и не желая думать ни об аде, ни о рае.
Посмеивался над банальными — авантюрными и великосветскими — сюжетами немого кино («сентиментальная горячка») ранний О. Мандельштам в «Кинематографе» (1913). Тут целый набор штампов — аристократка и побочный сын графа, соперница-злодейка, безумная любовь, шпионаж, заломленные в исступлении руки и нелепый финал: «Ему — отцовское наследство, А ей — пожизненная крепость».
Для Саши Чёрного кинематограф — это «волшебный новый яд», который впитывает в себя застывшая перед экраном толпа; она вздыхает, кряхтит, лузгает семечки, глазея на «Любовника под диваном» и «Карнавал в Венеции» («Уездный город Болхов», 1914). На Венецию любуется и барышня из северянинской «Поэзы удивления» (1915), наслаждаясь кино, как лежанием на диване, чтением романов, собиранием цветов в поле: «Ты хочешь немногого, По-моему, лишнего».