Казалось бы, что общего у столь непохожих поэтов разных поколений, как Наталья Горбаневская и Бахыт Кенжеев. Ну, скажете вы, они оба какое-то время обитали в Ленинграде-Питере и сохранили привязанность к этому городу; оба были диссидентами и нонконформистами и публиковались в самиздате, потом эмигрировали из Советского Союза и проживали она во Франции, а он в Канаде. Но это биографические переклички. А есть и творческие. И Н. Горбаневская, и Б. Кенжеев ощущают себя наследниками русской классической поэзии и любят ссылаться на предшественников и цитировать их: «чтобы подслушать у кого угодно и не сумняшась выдать за своё» (Н. Горбаневская), «Или и впрямь настоящее — только цитата / из неизвестного? Полно отыскивать сходство / между чужим и своим» (Б. Кенжеев). А главным, постоянным спутником и собеседником обоих является «солнце русской поэзии» — А.С. Пушкин. К примеру, они оба описывают один и тот же памятник великому поэту в Москве на Тверском бульваре: «А тот, в плаще, в цепях, склонивши кудри, / неужто всё про свой «тяжёлый век» (Н. Горбаневская) и «Поэт, / чуть улыбаясь, смотрит с постамента / чугунного <…> а глупые студенты, / хихикая, перевирают строки / про милость к падшим…» (Б. Кенжеев). К тому же у второго на столе стоит статуэтка — «печальный Пушкин на скамейке, в цилиндре, с деревянной тростью». И нынешний стихотворец до поздней ночи засиживается над «ветхим Пушкиным» и предаётся «пушкинской лени».
В кенжеевских стихах много цитат и реминисценций из пушкинских произведений: «Лета к суровой прозе клонят, / Лета шалунью рифму гонят», «бездны мрачной на краю», «Так куда ж нам плыть?», «Пора, мой друг, пора», «Я сам мещанин — повторяю за Пушкиным вслед», «Глаголом сердца охлаждённые жёг», «такие же бесы в небе крутятся», «дуй, ветер осени, — что ветер у Пушкина — один на свете», «в края, где белка молодая орех серебряный грызёт», «недавно нас пленяли сны надежды, славы, тихой веры».
Под пером Бахыта Кенжеева оживают и пушкинские герои. То кот учёный превращается в чёрного бестолкового котяру, который мяучит на балконе и не поддаётся дрессировке. То князь Гвидон из бочки винной вышёл на «трезвый брег», и весь «сапиенс людской», тоже «из бочки выбив днище, кроме хлеба, также ищет счастье, вольность и покой». То сам поэт в молодости «над златом чах», как Кощей, и кто-то назначит ему «смерти срок» и над рюмкой «развинтит перстенёк», как Сальери.
Не ограничиваясь осовремениванием высказываний и персонажей Пушкина, Кенжеев обыгрывает и его афоризмы, развивая и продолжая их, а порой строя на них целое стихотворение. Так, взяв знаменитые строки об обращении с годами к прозе и прощании с рифмой, он сначала рисует персонифицированный портрет рифмы, похожей на Музу: «её прозрачные глаза / омыла синяя слеза / она уже другому снится / диктует первую строку / и радуясь его письму / ерошит волосы ему» (без знаков препинания), затем живописует метафорическую картину взросления и старения человека и перехода его от поэзии к прозе.
А оборванная пушкинская цитата «Слава — яркая заплата…» («на ветхом рубище певца») оборачивается то зарплатой, то бокалом шампанского, то просто словом, уходящим во сне, «вроде рюмки алкоголя, вроде флоксов на столе, вроде ветра в чистом поле, в вологодском феврале» («Я шагал с эпохой в ногу…», начало 90-х гг.). Или, начав стихотворение с патетического заявления «Как я завидую великим!», автор далее иронизирует над собой, сравнив себя с «полупьяным котом учёным», и посмеивается над Пушкиным: «Ах Пушкин, ах обманщик ловкий! / Не поддаются дрессировке / коты» («Как я завидую великим!», 90-е гг.). И вдруг признаётся, что тщится переписать свою «утлую жизнь» по Пушкину или Толстому («Мой заплаканный, право, неважно…»).
Иногда цитирует те же пушкинские стихи и Н. Горбаневская, но чаще вспоминает другие строки: «берег, милый для меня», «на мой закат печальный», «и горько слёзы лью», «светла адмиралтейская игла», «русский от побед отвык», «не печалься, всё пройдёт». Как и Кенжеев, точному цитированию она предпочитает реминисценции, переделки, аллюзии: «В начале жизни помню детский сад» (вместо «школу помню я»), «Там на неведомых дорожках серебра / Свисают паруса и сохнут вёсла», «И кормщик погиб, и пловец, а певец — это ты или кто-то?»; «И узелок заплатанных платков / Повешен на воротах Цареграда», «среди беготни устойчивой мышей». А вот как неузнаваемо преображен эпиграф к 1-ой главе «Евгения Онегина» из Вяземского «И жить торопится, и чувствовать спешит» — «и жить не хочется, и чувствовать не стоит».