Случались встречи, конечно, и значительнее этих, когда я, словно зомби, шел не столько на звуки и голоса, сколько подчиняясь внутреннему влечению, холодея от восторженного ожидания удачи. Но не хочется выстраивать иерархию удач — сам позыв существеннее результата. Музыка из окошка — какая разница, что именно оказывалось за ней: жизненный поток и состоит не из эпохальных происшествий, а из такой ерунды, без которой жить не хочется и не стоит. Музыка звучала. Мелодия эта, память о мотиве, непреходящее его ожидание — псевдоним жизни.
Остальные строки "Арбатского романса" не трогают, некоторые коробят неуклюжей манерностью — про гордые розы, про даму из ребра. Да и с подметками какая-то путаница: они ведь отрываются как раз в юные годы, по бедности и разгильдяйству. Но какие точные и внятные слова найдены для образа молодости — предощущения события.
Две строки из тридцати двух, шесть процентов с четвертью — отличный результат даже для чтения. Подчеркиваю "для чтения" — потому что здесь другое: сочиненное не для глаза, а для слуха. Стихи Окуджавы — только песни. Все барды таковы, единственное исключение — Высоцкий, многие вещи которого выдерживают испытание печатью. Окуджава тоже сильно выделяется: ему вдобавок к тексту необходимы только голос и мотив. Такое сочетание называется красиво — монодия. Остальные монодией не обойдутся — нужна, как минимум, эпоха (Галич) и почти всегда — обстановка. Поэтика "остальных" довольно полно описывается анонимным четверостишием: "Люблю я авторскую песню: / Когда сидишь, бля, у костра, / И все, бля, рядом, все, бля, вместе, / И так, бля, на хер, до утра". Если не костер, так выпивка — непременно, кто и где видал костер без выпивки? Окуджава же может существовать вне зависимости от антуража, как всякая настоящая лирика. Лично-доверительная интонация — и есть Окуджава. Явление "Окуджава".
Это явление могло вызывать и вызывало раздражение — что накапливалось и в начале перестройки гласно проявилось вместе с общим отрицанием шестидесятничества: как демонстрация компромисса, полупротеста-полупризнания. Дело даже не в "комсомольской богине" и "комиссарах в пыльных шлемах", не в том, что Окуджава печатался с 1945 года, книжки выходили с 56-го, с 66-го — пластинки, песни звучали в десятках фильмов, в 84-м ему успели вручить орден Дружбы народов. Главное, что примирительный пафос "Возьмемся за руки, друзья..." казался фальшиво прекраснодушным в том обществе, в котором звучал. Но Окуджава, напрочь лишенный учительства (Владимир Уфлянд в некрологе назвал его "великий ученик жизни") писал всегда про себя и для себя. Когда "Союз друзей", он же "Старинная студенческая песня", сделался гимном клубов самодеятельной песни, Окуджава, не желавший, чтобы со всеми "рядом" и "вместе", перестал исполнять эту вещь.
Он пел подкупающе безыскусно, не обладая сильным голосом, не одаренный способностью к изыскам, мелизмам (как Высоцкий со своим завораживающим протяжением согласных). Его проникающее обаяние просто и наглядно. В конце 90-х замечательный поэт, продолжавший (кажется, и продолжающий) отвергать Окуджаву за стилистику заведомо придушенного протеста, стал у меня в гостях объектом опыта. Выпили, установилось благолепие, и я поставил диск. Захорошевший поэт начал подпевать и пропел едва не все двадцать девять песен выпущенного во Франции альбома "Lе soldat еп рарiеr" — от "Молитвы Франсуа Вийона" до "Опустите, пожалуйста, синие шторы...".
Окуджава вошел в слух и сознание, пробил подкорку, потому что отважно взял на себя стыдные чувства нежности и теплоты. Откровенно, прямо и беззастенчиво он высказывался на свои главные темы: Война, Женщина, Двор.
Молодой Сергей Гандлевский, непримиримый в то время, писал в 80-м: "Здесь с окуджававской пластинкой, / Староарбатскою грустинкой / Годами прячут шиш в карман..." Безжалостность 27-летнего — лермонтовского, отрицающего — возраста. Даже прилагательное отвратительно, на звук и на взгляд: "окуджававской". Но и безусловное признание здесь — тоже. Гандлевский пишет о своей улице, над которой — для всего нашего поколения, где бы мы ни жили — витает образ окуджавского арбатского двора. Создано лекало, по которому нельзя не вычерчивать свое детство, отрочество, юность — так оно плавно, удобно, натурально.