Читаем Стихи про меня полностью

Стал перебирать свои фотографии. На­ткнулся на 68-й: Павилоста, рыбац­кий поселок в западной Латвии. Су­денышки, сосны, светлое море, где-то за кадром Мара, дочь судового меха­ника. На следующий день в неторопливом раз­говоре с капитаном, переходя с латышского на русский, я спросил: "А дочка у механика чем за­нимается?" Капитан выпустил дым и равнодуш­но сказал: "Давалка". Я вздрогнул, он продолжил: "Парни после армии берут паспорт и едут, если могут, далеко нет, тут едут, в Лиепаю, в Вентспилс, на большие плавбазы, а девочки ничего не делают, только даются".

Спасибо им всем за незанятость, а Цветков­ской Наташке, оставшейся и в памяти, и на сним­ке, и в стихах, — особо.

У Цветкова — при всей явленной лаборатор­ной ироничности — пафос в стихах встречается, и немало, и почти бесстыдный. Начав после дол­гого перерыва сочинять, он договорился: "я вой­ду и буду краток / миновало время пряток / миру времени в обрез / бейте в бубны / я воскрес". Поздравил себя и читателей. У Цветкова два очевидных "Памятника" — "в ложбине станция куда сносить мешки" и "писатель где-нибудь в литве", с их горделиво-насмешливыми концов­ками: "и будем мы олень и вепрь и ныне дикий / медведь и друг степей сурок" и "еще барбос под­нимет ногу / у постамента на тверской".

По отношению к коллегам подобная стилис­тика саркастической почтительности работает успешно, как в стихотворении о Пушкине, при­вечающем крепостную девку и хлещущем пунш: "с этой девкой с пуншем в чаше / с бенкендорфом во вражде / Пушкин будущее наше / наше все что есть вообще". Пушкинистика такой ин­тонации — далекое наше будущее и долгождан­ный знак перемены в сознании и самосознании российского общества. Пожалуй, не дожить. По­казательно, что чудом появившийся блестящий образец свободного подхода к нашему главному классику — "Прогулки с Пушкиным" Андрея Си­нявского—Абрама Терца — трижды был разнесен в прах: в России советской, в России зарубежной, в России постсоветской. Пока все под козырек: классик — начальство. Нужны англичане, чтобы рассказать нам биографии Чехова и Чайковско­го, когда-нибудь доберутся и до Пушкина.

К себе Цветков, при всем вышеизложенном, относится смешанно.

Ироничность его смела и изобретательна: "но бесспорный аларих орел / он штаны нам носить изобрел", "народ не верит в истину вообще / а только в ту что в водке и в борще", "мы до инце­ста любим отчий дым / и труп отца нам сладок и приятен".

Он не стесняется обозначить происхождение: "Я родом из Марбурга, поздняя поросль..." (Пас­тернак), "Пой, соломинка в челюсти грабель!" (Мандельштам), "Улыбка моя означает / Нераз­витость детской души", "спит опоссум на дороге / засыпай и ты малыш" (прямой Заболоцкий, кото­рый вообще очень слышен у раннего Цветкова).

Он может быть безжалостен к себе: "Умение быть нелюбимым / Помимо таланта дано". Но тут, конечно, уничижение паче гордости: "Все выживет, в фонемах каменея".

Выживает.

Выживает не вопреки, а благодаря той неле­пой бессмысленности бытия, которую так точно и проницательно воспроизводит Цветков в своем безжалостном стихотворном пунктире, иногда доходящем до жестокости. Ему все равно, поймут ли его, он и не стремится к понятности лексиче­ской, за ним всегда — фонетическая внятность, акустическая убедительность.

Как писал Блок: "Всякое стихотворение — по­крывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них суще­ствует стихотворение. Тем оно темнее, чем от­даленнее эти слова от текста". У Цветкова о том же: "какие случаи напрасные везде / недоумения пехотные окопы", или так: "окликнешь кореша из сумерек семен / и ждешь уверенный а он Гри­горий вовсе".

Однако есть и доверие: "гитару в сторону да­вай друг другу сниться / а жить само сумеется тогда".

И даже потом, через десятилетия, после мол­чания, с той же японской страстью: "проснуться прежним навеки на этих фото". Нечто постоян­ное прослеживается в Цветковских стихах, да и в нем самом: запечатлеть, поместить в слепящую прорезь картона, поверить.

С такой трогательностью поэт глядит на свою юность, и этот Цветков немного другой, прого­варивающий больше и подробнее, а в прозаиче­ских главках книги "Эдем" даже не по-цветковски обильно: "И если есть Бог, а теперь считают, что непременно есть, надо спросить Его, куда девается то, что проходит? Может быть, прошед­шее — это все равно что никогда не бывшее. Есть только то, что есть сейчас, а того, что было, сей­час нет. Был город, город, были в нем какие-то жители, но теперь остается полагаться на память, потому что нельзя уже протянуть руку и сказать: вот!"

Все помним о детстве и юности, и все невер­но — и не может быть верно: как исполнять му­зыку на аутентичных инструментах: воссоз­дать — не воссоздать. Первая любовь, первое свидание, первый поцелуй — и первое забвение, то есть почти сознательно организованное забы­вание.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже