В те времена обычным делом было прятаться в детскую литературу и в переводы. Веселым абсурдистам скрыться и здесь не удалось. С 1928 года и до конца единственные публикации Введенского — в журналах "Чиж" и "Ёж", в детских книжках. Причем книги эти переиздавались и после гибели поэта. Но вырубка абсурда была произведена с невиданной тщательностью. Оттого и выглядит особенно возвышенно-трагическим жест Введенского, написавшего звучными классическими стихами "Думу" XX века. Свое прощание.
Лермонтов взглянул уже
"Смерти час напрасный". Загадочен этот стих. У Введенского повсюду, во многих сочинениях — тема смерти. По его слову — "окончательности". Он писал: "Чудо возможно в момент Смерти. Оно возможно потому, что Смерть есть остановка времени". То же и в стихах: "Вбегает мертвый господин / И молча удаляет время". Человек властен над временем — но только своей смертью, фактом смерти. Так почему же — "час напрасный"?
Может быть, как раз потому, что смерть именно окончательна, что ничего исправить нельзя, что не дано нам знать, как умрем, а без этого — нельзя понять, как мы жили.
Античное отношение к жизни. Иначе что это за призыв — с мировоззренческой точки зрения — держать равнение на смерть? А на что же еще? Есть варианты? Для древних смерть — та точка, которая завершает фразу жизни и, согласно правилам грамматики бытия, является ее неотъемлемой составной частью. Об этом — финальные строки софокловского "Царя Эдипа". Об этом — подробные сцены умирания у Гомера: последние мгновения способны зачеркнуть все достоинства (или наоборот — все бесславие) многолетнего пути. Пока человек не умер, нельзя
Введенский знал, что говорил: "смерти час напрасный". Сведения о его смерти — приблизительны.
Неизвестна точная дата: по официальной, то есть недостоверной, бумаге — 20 декабря 1941 года.
Неизвестна непосредственная причина — то ли дизентерия в арестантском вагоне, то ли пуля конвоя.
Неизвестно конкретное место — где-то на жeлезной дороге между Воронежем и Казанью. На насыпи длиной 1148 километров.
ОТЕЛЬ "СЕНТ-ДЖОРОДЖ"
[1949]
Вечером 5 января 1978 года я прилетел в Нью-Йорк. Все шло по стандартной процедуре, предусмотренной для эмигранта из СССР, автоматически получавшего статус беженца. Встретили в аэропорту, поселили в отеле, вручили какую-то сумму на насущные расходы, назначили на послезавтра беседу с социальным работником. Утром спустился вниз и выяснил, что в воскресенье в штате Нью-Йорк спиртное не продается, даже пиво только с полудня, когда заканчиваются службы в церквах. Это озадачило на долгие будущие годы, а тогда сильно огорчило: привычное средство требовалось особенно остро, чтобы избавиться от непривычной растерянности, почти паники. Впервые не представлял, что и как делать. Да, оставленное позади мне не нравилось, но оно мне было досконально знакомо, я знал и понимал ту жизнь, которая исчезла в одночасье. Вдруг абсолютно ничего. Новая уже надвинулась, но я ее не различал — совсем. Невероятно до смешного.
Погуляв до двенадцати, приобрел связку из шести пинтовых банок пива, обогатившись выражением sixpack, купил яиц, помидоров, ветчины (в номере была плитка и утварь) и пошел в отель. В лифте встретил попутчика из вчерашнего самолета, он страшно обрадовался и стал просить пятерку до завтра, объясняя, что купил утром двадцатифунтовый мешок риса, галлон растительного масла и галлон сока, мандаринов ящик, "в два приема нес, представляешь" — вот и остался без денег. Я спросил, зачем такие стратегические запасы в первый день. Он хлопотливо заговорил: "Так выгодно же очень! Понимаешь, фунт риса стоит... Если пятифунтовый пакет берешь... А если двадцать... Теперь масло..." — "У тебя что, семья большая?" — "Почему большая? Я один. А ты рис не уважаешь? Я уважаю, я с Чирчика, там вырос. Так пятерку дашь?" Прощаясь, сказал: "Ты заходи, я тебе объясню, как тут чего, я уже разобрался. Как говорится, на всякую хитрую найдем с винтом".