“Простите, почтеннейшая Катерина Федоровна, что осмеливаюсь тревожить Вашу горечь священную, справедливую. Но побуждение печальной дружбы, может быть, уважит и горесть матери. Вам известно, люблю ли я Никиту Михайловича. Более, нежели многие, умел я ценить его редкие достоинства ума и уважать прекрасные свойства души благородной; более, нежели многие, я гордился и буду гордиться его дружбою.
Н. Гнедич”.[3]
Можно предполагать, что тогда же и было написано стихотворение, которое, повидимому, является надписью к портрету Муравьева (“Любовью пламенной отечество любя”, см. стр. 140).
Разгром декабристов был не только крушением политических надежд и патриотических чаяний, но и крушением той литературной позиции, которую занимал Гнедич.
Весь цикл его произведений и переводов, объединенный вокруг грандиозного создания — перевода “Илиады”, был кровными узами связан с декабристскими идеями, со своеобразной, действенной интерпретацией гражданственности и героического мира древней Греции. Теперь идейная сущность труда Гнедича должна была неизбежно стушеваться. Теряя высоты поэта-трибуна, Гнедич переставал быть в центре литературной жизни. Больше не было надежд и на прямое участие в общественной и государственной жизни. В своей “Записной книжке” Гнедич спрашивал: “Кто захочет писать, если он может действовать?” — и сам отвечал: “Но кто и кому дает действовать у нас?”[1]
Ко времени, когда совершились события, резко изменившие общественную и литературную жизнь России, Гнедич уже заканчивал перевод “Илиады”. Датой окончания своего труда Гнедич считал 15 октября 1826 года, хотя весь 1827 год и начало 1828 прошли в доработках и исправлениях. Одновременно он занимался разысканиями для комментария. В предисловии к изданию, вышедшему в свет лишь в начале 1829 года, Гнедич объясняет причину отсутствия этого комментария. Для обширного замысла необходимы были еще несколько лет основательной, усидчивой работы. Состояние здоровья Гнедича было не таково, чтобы рассчитывать на эти годы.
Внимание его сосредоточилось на тексте перевода. Но выход в свет “Илиады”, так долго всеми ожидавшейся, не мог уже быть для самого Гнедича тем большем и радостным событием, какое предвкушал он многие годы упорного, жестокого труда. Книге, дающей примеры “дивных подвигов народного героизма”, описывающей битвы, которые “суть провозвестницы мужества человеческого”, не суждено было в ближайшее время стать орудием в руках преобразователей России.
Один только Пушкин выступил в печати по поводу выхода в свет перевода как представитель декабристского поколения, создавшего в свое время своеобразный культ подвигу Гнедича. Заметка Пушкина в “Литературной газете” (“Илиада Гомерова, переведенная Гнедичем”) совпадает и по мысли и фразеологически с посланием “С Гомером долго ты беседовал один”. И стихотворение и заметка писаны в том же высоком стиле, каким писано “Послание к Н. И. Гнедичу” Рылеева. Послание свое Пушкин начинает с напоминания стиха из стихотворения Рылеева 1823 года: “С Гомером отвечай всегда беседой новой”. Слова “долго ожидали”, “нетерпеливо ожидают” и в послании и в заметке не случайны. Эти слова подчеркивают значение, которое придавали переводу литераторы и деятели отошедшей эпохи.
Журнальные рецензии касались главным образом вопросов ритма и языка перевода. Вновь поднялись старые упреки по поводу недостатков гекзаметра и архаичности стиля. Отрицательные рецензии шли из лагеря “Московского вестника”,[1]
в то время как “Московский телеграф”, напротив, высоко оценил поэтические достоинства перевода.Рецензент[2]
писал: “Труд Н. И. Гнедича представляется нам как сокровище языка, из коего каждый литератор русский может почерпать важные и великие пособия, ибо в нем все оттенки, все переливы Омировой поэзии, выраженные с удивительным искусством, раскрывают богатство, силу, средства нашего языка”. Именно эта точка зрения на перевод Н. И. Гнедича оказалась наиболее прогрессивной и объективно справедливой. Именно ее впоследствии со всей горячностью поддерживал Белинский, исходя прежде всего из того важного общекультурного значения, которое имел труд Гнедича.Суд над переводом продолжался и после смерти Гнедича. Второе издание вызвало критические замечания, из которых наиболее резкие принадлежали Сенковскому.