Некогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожертвованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:
Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против "немчуры" (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте) и против участников герценовского кружка; писатель начал хвалиться тем, что его "русский стих" (тогда еще не было выражения "истинно русский"…) восстает на врагов и "нехристь злую" и что любит он "долефортовскую Русь". Он благословлял возвращение Гоголя "из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой", а про себя, про свою скуку среди немцев писал:
шутка, может быть, но шутка, характеризующая и то серьезное, что было в Языкове… Он ценил Карамзина, как "почтенного собеседника простосердечной старины", не "наемника новизны"; он был "враг нещадный"
он любил Петра Киреевского за то, что тот был "своенародности подвижник просвещенный", — но в грубом и крикливом патриотизме самого поэта именно нет ни подвига, ни просвещенности.
Вообще, чувствуется, что поэзия, как и наука, как и мысль, не вошла в его органическую глубь, скользнула по его душе, но не пустила в нем прочных корней. Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее "гармонической лжи". Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами,
Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как "непоэт". Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало внутренней интеллигентности, — подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты.
Но было время, когда в нем происходило "душецветенье", когда он был поэтом; и покуда он был им, он высоко понимал его назначение и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им вообще песнопения и гимны. У него была тоска по святости; он сознавал, что поэт, посвященный в мистерии муз, "таинственник Камен", в своей "прекрасной торжественности" именно священнодействует, что вдохновение — это фимиам, который несется к небу. Не утолив жизненной жажды своим излюбленным вином, он хотел высоты, — "без вдохновений мне скучно в поле бытия". Он знал, что надо быть достойным жизни, сподобиться ее и что не всякая жизнь "достойна чести бытия". Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает "могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово":
Иначе, если поэт исполнится земной суеты и возжелает похвал и наслаждений. Господь не примет его жертв лукавых: