Однако тогда, в первое послереволюционное десятилетие, некоторые произведения Уткина звучали по-иному. В атмосфере второй половины 20-х годов, когда вопрос «кто — кого?» еще не был снят с повестки дня, в условиях вынужденного и продолжающегося нэпа, — любое явление художественного творчества, в котором революционное сознание не находило прямолинейного, непосредственного отражения, вызывало резкий протест. А поэзия Уткина, что видно уже при беглом обзоре ее тематики, давала повод к таким протестам. Можно ли было, в самом деле, безоговорочно принять «Песню о матери» (в ее первой редакции), в которой старуха осудила сына, вернувшегося с гражданской войны, за то, что он «убийца»? Или оправдание самоубийства, притом самоубийства большого поэта?
Анализ творчества Уткина той поры позволяет сделать вывод о том, что его поэзии было свойственно известное противоречие. С одной стороны, как уже было сказано, она проникнута духом революционного героизма, она гуманна и вполне конкретна: в центре ее — молодой современник, с живыми чувствами и мыслями, с естественной потребностью в земных радостях, даваемых мирной жизнью на мирной земле. С другой стороны, сам процесс этой, условно говоря, перенастройки поэтической лиры на новый лад носит несколько демонстративный и декларативный характер, причем тема личной жизни и тема строительства новых общественных отношений в творчестве Уткина подчас кажутся отъединенными друг от друга. В его произведениях тех лет встречаются строки неожиданные или художественно немотивированные. Так было, в частности, со стихотворением «Гитара», пятая строфа которого в течение долгого времени доставляла Уткину много огорчений. Вот как звучит она в контексте четвертой и шестой строф:
И дальше:
По существу, в строфе о простреленной руке звучит мотив, отнюдь не определяющий всю идейную направленность произведения. Пафос стихотворения — в прославлении «
Однако именно пятая строфа вызвала чрезмерно шумные нарекания критики, как будто только в этом четверостишии был сконцентрирован весь идейный смысл стихотворения. За пятую строфу Уткина долгие годы обвиняли в воспевании мещанского покоя и уюта, в пристрастии к «помадной идиллии приказчиков». А вот несколько иной пример.
В стихотворении «Свидание», написанном эмоционально, — возможно, излишне торжественно, — воспевающем радость встречи с любимой на мирной земле, есть строфы, звучащие как лозунг поэта:
В этих словах — характерное для поэзии Уткина того времени сплетение гражданственных и интимных настроений. Однако если в первой из процитированных строф достаточно убедительно и исчерпывающе выражено «credo» поэта, то вторая строфа звучит с неприятным оттенком самолюбования, не говоря уже о том, что «лирика женских волос» — вообще неудачная попытка некоей обобщенной формулы.
Надо, впрочем, оговориться, что такого рода срывы в легковесную декларативность, в дешевую красивость, в банальщину и т. п. были своего рода «болезнью роста», от которой поэт довольно быстро излечился.
Нужно ли объяснять, что споры, вызываемые некоторыми уткинскими стихотворениями, были явлением столь же естественным и закономерным, как вся его поэзия в целом, как сама породившая эту поэзию эпоха? Иное дело, к чему практически приводили эти споры, во что они перерастали. Так, если энергичная критика Маяковским некоторых уткинских стихотворений («Атака», «Стихи красивой женщине», «Курган», см. примечания к ним) была формой борьбы его за молодого пролетарского поэта, чью поэму о рыжем Мотэле Маяковский высоко оценил, то вульгарно-социологическая критика резко искажала творчество поэта, своими грубыми нападками работая на подавление его, что особенно выявилось в конце 20-х годов.