В московские особняки Врывается весна нахрапом. Выпархивает моль за шкапом И ползает по летним шляпам, И прячут шубы в сундуки. По деревянным антресолям Стоят цветочные горшки С левкоем и желтофиолем, И дышат комнаты привольем, И пахнут пылью чердаки. И улица запанибрата С оконницей подслеповатой, И белой ночи и закату Не разминуться у реки. И можно слышать в коридоре, Что происходит на просторе, О чем в случайном разговоре С капелью говорит апрель. Он знает тысячи историй Про человеческое горе, И по заборам стынут зори И тянут эту канитель. И та же смесь огня и жути На воле и в жилом уюте, И всюду воздух сам не свой. И тех же верб сквозные прутья, И тех же белых почек вздутья И на окне, и на распутьи, На улице и в мастерской. Зачем же плачет даль в тумане И горько пахнет перегной? На то ведь и мое призванье, Чтоб не скучали расстоянья, Чтобы за городскою гранью Земле не тосковать одной. Для этого весною ранней Со мною сходятся друзья, И наши вечера – прощанья, Пирушки наши – завещанья, Чтоб тайная струя страданья Согрела холод бытия. 1947
Дурные дни
Когда на последней неделе Входил Он в Иерусалим, Осанны навстречу гремели, Бежали с ветвями за ним. А дни всё грозней и суровей. Любовью не тронуть сердец. Презрительно сдвинуты брови, И вот послесловье, конец. Свинцовою тяжестью всею Легли на дворы небеса. Искали улик фарисеи, Юля перед ним, как лиса. И темными силами храма Он отдан подонкам на суд, И с пылкостью тою же самой, Как славили прежде, клянут. Толпа на соседнем участке Заглядывала из ворот, Толклись в ожиданьи развязки И тыкались взад и вперед. И полз шепоток по соседству И слухи со многих сторон. И бегство в Египет, и детство Уже вспоминались, как сон. Припомнился скат величавый В пустыне, и та крутизна, С которой всемирной державой Его соблазнял сатана. И брачное пиршество в Кане, И чуду дивящийся стол. И море, которым в тумане Он к лодке, как посуху, шел. И сборище бедных в лачуге, И спуск со свечою в подвал, Где вдруг она гасла в испуге, Когда воскрешенный вставал.. 1949