В поэме «Пиры», обобщая эпикурейские настроения ранних лет, Баратынский славит сначала «беззаботного гастронома», «богатой знати хлебосольство и дарованья поваров». Его картины московских пиров полны юмора, насмешки, иронии. Однако утехи веселого и доброго Кома пустоваты – они не дают пищи уму. От блестящих и роскошных праздничных обедов воображение уносит поэта в иную, куда более скромную обстановку: в безвестный угол Петрограда, в тихий, уединенный домик, где стол накрыт «тканью простой», где нет ни фарфоров Китая, ни драгоценных хрусталей, а вино льется в «стекло простое». Здесь сажают «без чинов», молодость кипит свободой, и даже «звездящаяся влага», подобно пылкому уму, «не терпит плена». Антитеза барских забав и милой, дружеской пирушки очевидна и значима. Но и она далека от исповедуемого поэтом идеала. Своеобразие Баратынского состоит в том, что он переосмысливает тему пира. Его влечет пир как праздник духа, торжество ума и чувств, творческих радостей и наслаждений. Так возникает тема поэзии, вдохновенных мечтаний, призванных разгадать тайны бытия. Баратынский спешит пожать «плоды счастливого забвенья». И хотя душа уже остыла, а младость исчезла, ему все еще верится, что «приманенная» «стуком чаш» радость «заглянет в угол наш». Такое преображение типичных для поэзии тех лет гедонистических и элегических настроений предвещает дальнейшее творчество Баратынского. Поэма «Пиры» и многие стихотворения конца 1810-х – начала 1820-х годов отзовутся затем в сборнике «Сумерки», когда придет для поэта пора подводить горькие итоги сбора плодов творческого пира.
Первая поэма Баратынского замкнула важный этап его духовного развития. После нее почти исчезают из поэзии Баратынского мотивы удалого дружеского застолья, вакхических забав и любовных шалостей. Если они и возникают, то непременно отягощаются грустью, элегическим раздумьем. Счастье мнится поэту «ошибкой», и «веселье» сходит с его лица.
Баратынский упорно доискивается до причин своей кручины. Он объясняет печаль не только личными обстоятельствами (жизнь в Финляндии, оторванность от друзей) или мыслью о скорбном общем уделе всех людей. Во всем ему «слышится таинственный привет Обетованного забвенья», но поэт не склоняется перед «законом уничтоженья»:
Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя,
Я, беззаботливой душою,
Вострепещу ль перед судьбою?
Не вечный для времен, я вечен для себя:
Не одному ль воображенью
Гроза их что-то говорит?
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью!
Он готов принять и принимает «общий удел» как неустранимый и неизбежный, находя в нем место для своего бессмертного духа. Радости жизни еще не подвергаются сомнению и не омрачаются мыслью о неотвратимом конце. Жизнь по-прежнему полна для поэта страстей и волнений, без которых она немыслима и горька.
Вскоре, однако, все меняется. Исчезает светлый, радостный тон элегий, посланий, стихотворений на случай и даже эпиграмм. Печаль пронизывает лирику Баратынского, и за ней угадывается продуманный жизненный опыт. Поэт сосредоточен на кратких интимных моментах психологических состояний, представляющих, однако, целые повести о его внутреннем мире. Баратынский предельно обобщает традиционные элегические чувствования, которые становятся уже не временными и преходящими признаками его души, а постоянными спутниками его человеческого облика. Если он пишет о разлуке, то это вечная разлука, после которой не остается ничего, кроме «унылого смущенья» («Расстались мы; на миг очарованьем…»). Если он пишет о постигшем его разуверенье («Разуверенье»), то это чувство обнимает его целиком, и он не верит не в данную, конкретную любовь, а в любовь вообще. Ему изменили «сновиденья», он разочарован во всем, обнаруживая в себе «старость души» – характерную отличительную примету человека начала XIX в. И наконец, если он уныл («Уныние»), то ничто, даже «пиров веселый шум» и близость восторженных друзей, не вызволяет его из печали:
Одну печаль свою, уныние одно
Унылый чувствовать способен.
Своеобразие Баратынского, однако заключается не только в предельной обобщенности элегических чувств, но и в беспощадном их анализе, и в разумном отчете о вызвавших их причинах. В элегии «Признание» вера в любовь и самую ее возможность оказывается иллюзией, «обманом», и вовсе не потому, что герой изменник. «Я не пленен красавицей другою…» – говорит он. «Хлад печальный» уже проник в его душу вопреки жажде любви, личным желаньям («Душа любви желает» – признается он).