Стивенсон сам, не выказывая ни малейшей обиды, рассказывает о том, как русские дамы потешались над ним. Госпожа Засецкая пошла с Луисом к фотографу, усадила его в той позе, которая показалась ей наиболее выигрышной, и сказала фотографу, разумеется, по-французски: «Это мой сын, ему только что исполнилось девятнадцать. Он очень гордится своими усами. Пожалуйста, постарайтесь, чтобы они хорошо вышли». Большинство молодых людей его возраста увидели бы в этой шутке больше яда, чем смеха. После того как они расстались, Стивенсон никогда не встречался с этими русскими дамами, а вскоре оборвалась и переписка. В более сентиментальную эпоху это любопытное знакомство, несомненно, описали бы как романтическую встречу «кораблей, что, обмениваясь приветом, минуют друг друга во мраке ночи» (Лонгфелло).
Было ли разумно со стороны Стивенсона покинуть сравнительно теплую и защищенную от ветров Ментону и отправиться в дождливый и ветреный в апреле Париж? Миссис Стивенсон, естественно, не думала так и даже послала ему неодобрительную телеграмму, на которую он не совсем искренне ответил, что хотел «получить возможность скорее приехать домой». Дело же было в том, что в Париже, как прекрасно знали родители Луиса, находился тогда пресловутый «атеист» Боб Стивенсон; потому-то главным образом Роберт Луис и рвался туда. Дружба между кузенами была глубокой и искренней, и оба они, по-видимому, взаимно стимулировали духовное развитие друг друга. Возможно, экзальтированный тон письма Боба был вызван его религиозными спорами с мистером Стивенсоном, болезнью Луиса и его «бегством» на юг, но в ноябре 1873 года Боб так выразил свои чувства по отношению к кузену (о чем мы узнаем из письма Луиса):
«Он (Боб. –
И дальше Стивенсон говорит своему адресату (миссис Ситуэлл), с каким удивлением он об этом услышал и какая «тяжесть ответственности» легла на него. Должно быть, именно это чувство ответственности частично привело его в Париж, но, увы, хорошие намерения порой влекут за собой печальные последствия! Луис «свалился… с ужасной простудой» и не только ничем не смог помочь Бобу, но, напротив, тому пришлось ухаживать за ним. Для героической приверженности Стивенсона искусству типично, что даже в самый разгар болезни он не прекращал работы и продиктовал Бобу несколько страниц чернового варианта очерка о Викторе Гюго. К несчастью, поклонники Роберта Луиса раздули это его качество, как и многие другие, до гипертрофированных размеров, словно ни одному человеку, больному туберкулезом, не приходилось работать. У Стивенсона никогда не было необходимости вести борьбу с нуждой, даже в самые черные дни, которые мы проведем вместе с ним, но, конечно, другой человек, менее сильный духом, давно сложил бы оружие и спокойно жил, за счет родителей.
Несмотря на то, что Луис писал матери, будто находится на пути домой, в глубине души он надеялся поехать из Парижа прямо в Геттинген, встретиться там с князем Голицыным (родственником русских дам) и послушать лекции знаменитого немецкого профессора, знатока римского права. Что его влекло туда на самом деле, он не говорит, возможно, он просто хотел продлить передышку от богословия и Эдинбурга. С бессознательным цинизмом человека, находящегося в полной материальной зависимости от семьи, он пишет, что хочет «не задерживаясь» уехать из Парижа в Германию, если только получит разрешение родителей: «Под разрешением я имею в виду деньги». Увы, он был настолько болен, что не смог этого скрыть, и ему оставалось одно – «осторожно ползти домой» в растерянности от «милого письма» мистера Стивенсона. Если настоящей причиной приезда в Париж было желание повидаться с Бобом, нужно признать, что это оказался неудачный порыв; внезапное недомогание, сорвавшее все его планы, было провозвестником той борьбы с болезнью, которая заполнила почти всю жизнь Роберта Луиса. Сравнительно хорошее состояние здоровья в ближайшие за тем годы, поддерживаемое поездками на юг, часто оказывалось под угрозой, особенно зимой в Эдинбурге, пока, наконец, в 1879 году не произошел окончательный срыв.