И разве было непонятно, почему ярость Марианны и гнев Маленького Поля вызывали только мятежники и война, которую они развязали и которая грозила сорвать реализацию проектов и уничтожить то, что было создано за тридцать лет людьми трех поколений? Разве эти люди приезжали сюда не для того, чтобы помочь стране встать с колен и достичь определенного уровня развития? Разве вина за смуту, за убийства, за проблемы, которые густой сетью опутали страну, не лежала целиком и полностью на мятежниках? Их желание вернуться на родину можно было понять, однако они не имели права забывать, что именно они потерпели историческое поражение в революции 1961 года. Разве могли претендовать на возвращение, скажем, судетские немцы? Или три миллиона немцев, которым пришлось покинуть Силезию и которые стали называть себя «изгнанными»? Что сталось бы с Европой, если б каждый ее житель захотел вернуться туда, где когда-то более или менее случайно жили его родители? Ради сохранения мира на континенте европейцы не допускали подобного развития событий. Лишь эти медноголовые мятежники не поняли, что старую несправедливость не устранить новой. При этом дело было даже не в тяге к родным холмам, на что они обычно ссылались. Музевени, которого они поддерживали в войне с Оботе, перестал нуждаться в их услугах и бросил высокорослых на произвол судьбы. Именно поэтому они перешли границу и начали наступление.
Я никому об этом не говорил, но мне нравилось то возбужденное состояние, в каком теперь находился Кигали, — с уличными заграждениями, с коротко стриженными, обнаженными до пояса рекрутами, шагавшими по городу колоннами в два ряда. С офицерами и солдатами Иностранного легиона: Франция направила их сюда, когда после нападения не прошло и двух недель, и теперь они носились по Кигали на своих джипах с таким решительными лицами, будто уже участвовали в боевых действиях. Мне они нравились, да и кому они не нравились — я хочу сказать, не они сами, а их настроение. Ведь войной-то в Кигали в общем-то не пахло. Бои шли на севере, близ границы с Угандой — вдали от наших глаз.
Существовали ограничения: так, в первые месяцы не рекомендовалось, а позднее даже было запрещено находиться на улице вечером, после двадцати часов. Жандармы вели себя грубо, особенно те, кто только что надел форму. Людей хватали, избивали без всякой на то причины, отбирали все, что имело хоть какую-то ценность, и сажали за решетку. Не щадили даже работников посольств. Нападению подвергся один из сотрудников кенийского представительства. Вечером он был обстрелян солдатами, что особенно возмутило Маленького Поля. Он называл этих людей варварами, не зная, как и мы все, к какому лагерю они принадлежали. Ясно было одно: мы тоже могли стать мишенью. Марианна распорядилась усилить меры безопасности. К каждому дому был приставлен охранник, в каждом доме был установлен дополнительный телефон. А к служебным машинам мы прикрепили щитки с надписью: «ШВЕЙЦАРЕЦ».
События в стране приковали к ней внимание мировой общественности. Мы больше не находились на каком-то забытом Богом клочке земли, «где-то там в Африке». Я работал теперь в одной из горячих точек планеты. Мы сидели на пороховой бочке, и это волновало, пугало и приводило в смятение. Город был полон слухов и темен. Он совершенно изменился. Ощущение было такое, будто все годы мы видели только кулисы, а теперь кто-то развернул их на сто восемьдесят градусов. И мы оказались в голом каркасе, жили теперь в чьем-то мрачном чреве — на той стороне, которая была реальной, подлинной, привлекательная же сторона, с четким распорядком дня и хорошими должностями, была иллюзией и осталась в прошлом.
Мы по-прежнему не понимали людей, мотивы их поступков сплошь и рядом оставались для нас тайной. Зато с лиц исчезла эта вечная улыбка — страна сбросила маску. Название ее столицы теперь чуть ли не ежедневно появлялось в сообщениях крупнейших телеграфных агентств. Статьи из «Нью-Йорк таймс» и лондонской «Таймс», из «Монд» и «Нойе Цюрхер цайтунг» передавались из рук в руки и обсуждались. Мы делали вид, что нас раздражают ошибки и легковесные суждения журналистов. На самом деле они укрепляли в нас чувство превосходства. Ситуацию в стране мы знали лучше, чем писаки, сидевшие в редакционных кабинетах в Найроби, Кейптауне или, в лучшем случае, в Кампале. В Кигали их практически никогда не видели.