К Елину неуверенным шагом подбирается... нет, крадется Цыпленок. Сердце, словно чугунное ядро, тяжко раскачивается в груди. Кажется, еще минута -- и оно, с треском проломив ребра, вырвется наружу. Валера Чернецкий больно сжимает пальцами мой локоть. Зуб уже не сопит, а стонет. Подбегает комбат. Фуражку он где-то потерял.
-- Спит? -- шепотом спрашивает Уваров и вытирает пот.
-- Как мертвый! -- отвечает Шарипов. Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени...
* * *
Воротившись из каптерки в казарму, я тихонько разделся, сложил на табурете обмундирование и полез на свой верхний, "салажий" ярус. Глаза у меня слипались, рот раздирала мучительная зевота, но уснуть я не мог. Казалось, вот сейчас перевернусь на правый бок и отключусь, но ни на правом боку, ни на левом, ни на спине и никак по-другому забыться не удавалось: перед глазами стояла торжествующая рожа Зуба.
"Подумаешь, трагедия! -- успокаивал я себя.-- Трибунал для бедных... И не такое случалось! Завтра на свежую голову разберемся".
А что, собственно, со мной случалось в жизни? Да почти ничего.
Впрочем, именно в армии я впервые попал в настоящую переделку. Во время апрельских учений мы несколько раз меняли расположение лагеря, и какой-то идиот второпях сунул в машину со снарядами "буржуйку", из которой не были выброшены раскаленные угли. Мы уже разбивали палатку на новом месте, когда Шарипов застыл с колышком в руке и проговорил:
-- Ну, сейчас шибанет!
Из-под брезента, закрывавшего кузов, валил густой дым, изнутри светящийся огнем. Не помню, кто бросился первым, но на несколько секунд нас опередил комбат, он-то со страшной руганью и выбросил печку из кузова, а мы лихорадочно тушили занявшиеся, в струпьях обгорелой краски ящики, стараясь не думать о том, что в любое мгновение можем превратиться в пар. Страх пришел потом, когда, закурив трясущимися руками и путая слова, мы наперебой описывали друг другу случившееся, как дети пересказывают содержание только что увиденного фильма. А перепачканный пеплом Уваров сидел на траве, мотал головой и повторял, точно заевшая пластинка:
"Ну, чепэшники, мать вашу так! Ну, в/ч чп..."
Да-а, еще минута -- и было бы ЧП на весь округ, а в газете "Отвага" появился бы большой очерк капитана Деревлева под названием "Сильнее смерти и огня", где наши героические, овеянные пороховым дымом силуэты решительно заслонили бы нелепые, разгильдяйские причины чрезвычайного происшествия. Возможно, и Лена со временем узнала бы, что ее несостоявшийся спутник жизни погиб, спасая боеприпасы от разбушевавшейся стихии.
Но ничего этого не произошло, и мы -- Титаренко, Шарипов, Чернецкий, Зуб и я -- стояли, бессильно обнявшись, нервно смеясь и ощущая себя братьями... Интересно, откажутся они завтра от своего приговора или нет?
И мне приснился сон, но какой-то странный, вывернутый наизнанку: не я убываю на "гражданку", а все мои домашние -- мама, отец, Лена -- приезжают к нам в часть с чемоданами, в дембельской форме, а у Лены на груди даже медаль. Зуб рассказывает моим родителям что-то хорошее про Елина. Я подхожу к Лене и спрашиваю:
-- Разве за это дают медали, Лена?
-- Лешенька, ты что, меня не узнал?! -- удивляется она.-- Это же я, Таня. Только ты не волнуйся, глупенький, главное -- ты уже дома...
Но в это время раздаются голоса, топот, и запыхавшийся сержант Еркин с растрепанной книжкой за ремнем кричит во весь дух:
-- Батарея, подъем! Тревога!
И все начинают приплясывать и грохотать сапогами об пол, а Таня сильно тормошит меня за плечо-- мол, танцуй с нами!
Я открываю глаза и вижу старшину Высовня:
-- Трибунал проспишь!--сурово острит прапорщик.
13
Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени, и осторожно, точно боясь испачкаться в чем-то, склоняется над ним. Прислушивается... Я не выдерживаю и отворачиваюсь.
В небе, словно надраенная до блеска дембельская пряжка, сияет луна.
1980--1987