В классе движение, подсказки. Пивоваров пишет пальцем в воздухе ответ и смотрит на меня. «Уж я-то знаю!» Я сочувственно киваю ему — умный человек умному человеку. Он успокаивается. Но все это идет мимо Парахина. Он не собирается ловить подсказки, он думает. И за это честное, тяжелое старание, за это желание сбросить наконец тяжесть, которая мешает ему думать, я готов возиться с ним целый день и еще много дней.
— Можно, я еще раз напишу на доске?
Парахин пишет, думает, страдальчески морщится, дует на пальцы, запачканные мелом, подправляет мокрой тряпкой хвостики запятых, укорачивает их, потом опять дорисовывает мелом. Кладет тряпку. Молчит.
— Ну что же ты? — говорю я. — Задай смысловой вопрос. Ну просто вопрос по смыслу…
— Ка… — неуверенно, словно нащупывая зыбкую дорогу, начинает Парахин, вопросительно смотрит мне в глаза и заканчивает упавшим голосом: — … кой?
Я молчу. Тогда Парахин осторожно нащупывает новый вопрос:
— Ка…кая? — Пауза. — За…чем?
Так вопрос за вопросом, и все мимо и мимо. Парахин краснеет, напряжение его достигает мыслимого предела. Я останавливаю его:
— Парахин, представь себе, сейчас вот поднимается Лигачева и спрашивает тебя. «Парахин, ты уже догадался?»
Надо видеть озаренное, счастливое лицо Парахина.
— О чем? — с облегчением и радостью говорит он.
С дедом Гришкой у нас что-то сдвинулось с мертвой точки. Мы не стали лучше понимать друг друга, но спорит со мной дед Гришка теперь чаще. Потому что смотрит на меня не так свысока.
В сентябре дед Гришка начал копать во дворе бассейн. (Местный бассейн — это узкий колодец, стенки и дно которого обмазываются цементом. В такой резервуар не проникает почвенная соленая вода, и из него в почву налитая вода не уходит.) Я решил ему помочь. Пришел после работы, взял лопату и тяжелую железку, похожую на ломик, — ломика я не нашел — и полез вниз копать. Копал я аккуратно, не торопясь, снял два шара, вытащил землю наверх и, довольный собой, отправился, проверять тетради. Я думал, дед Гришка обрадуется помощи, но он рассердился. Как всегда, из своей плотницкой он вернулся перед закатом, полез в колодец, выбрался оттуда и сказал мне:
— Ни, Андрий, ты мне не помогай.
— Почему? — удивился я.
Он не ответил. Лишь поздно вечером пояснил:
— Я сам. А ты мне стенку испортишь.
— Как хотите.
Я был обижен. Я твердо знал, что сделал свое дело хорошо. Во-первых, не бог весть какое это дело, во-вторых, копать-то мне не впервой, несколько лет не расставался с лопатой, натренировался. Я не подумал тогда сразу, что дед ревнует, но в тот же вечер он сам толкнул меня на эту странную мысль.
— А чем ты, Андрий, работал? — спросил он.
— Лопатой, — сказал я, еще не понимая, куда он клонит, — ломиком.
— То не
Он был доволен. Он взял реванш. Все-таки я, учитель, не знал, что такое ломик. А он, дед Гришка, знал.
— А вы воевали?
— Воевал? — И дед Гришка делает обычный свой «уход». — А як же, мобилизовали меня. Був в армии, був.
Это совсем не то, что я хочу у него вытянуть. Мне хочется знать, дрался ли он с фашистами, убивал ли их, был ли патриотом, я хочу добраться до его настоящих, сильных чувств.
— На фронте вы были? — уточняю я.
Дед усмехается. Меня, умного-разумного, хитрого-хитрого, он видит насквозь.
— Да вроде.
— Как вроде? В атаку вы ходили?
Он долго молчит и вообще промолчит, если я не повторю вопроса. Если же повторю, он все равно скажет свое: «Да вроде».
Я знаю, что дед Гришка дважды ранен — последний раз тяжело, — что, следовательно, он бывал в переделках, и его нежелание рассказывать об этом я объясняю только непонятным мне
Хото — это сваренная овечья требуха, вернее, мелко порезанные тонкие кишки. Едят их, макая в тузлук — крупно покрошенный лук, политый уксусом и соусом из-под требухи. Все это острое, терпко пахнущее варево едят не от бедности. Хото — это лакомство, мясной праздник. Зарезавший овцу или барана приглашает соседей не на мясо, а именно на хото. Меня тоже пригласили, но я долго не мог побороть брезгливости, не мог привыкнуть к раздражающему аппетитному и в то же время отталкивающему запаху.
— А у вас этого не едят? — спросила хозяйка. — А чего у вас едят?