Читаем Сто тысяч раз прощай полностью

К сожалению, не могу похвастать, что я научился готовить. Зато научился заказывать еду на дом. Разнообразное, сбалансирование питание теперь понималось как строгое чередование блюд индийской, китайской и итальянской кухни (последняя сводилась к пицце), которое укладывалось в трехдневный цикл, а четвертый день проходил под девизом «остатки сладки» – мы устраивали нечто вроде шведского стола из недоеденной глобальной жратвы, разогретой в микре. Все телефоны служб доставки я уже знал наизусть, но вскоре даже радости дешевой, низкосортной пищи оказались нам не по средствам, и деликатесы великих кулинарных держав начали чередоваться с отцовским изобретением под названием «папина паста бол» – самая большая кастрюля слипшихся комьями, как мощные кабели подвесного моста, недоваренных макарон с добавлением бульонного кубика «Оксо» и половиной тюбика томатной пасты, а иногда, в ночные часы, с чайной ложкой карри, отчего блюдо преобразовывалось в «папину пасту „Мадрас“». Без сомнения, в Елизаветинскую эпоху матросов кормили более здоровой и сбалансированной пищей; мы не голодали, но взяли за правило набивать рты, будто наперегонки, не успев даже поставить на колени тарелки, и вскоре у каждого из нас на языке появился налет, а кожа стала жирной и бледной, какая бывает у тех, кто заменяет овощи соусом песто. Мы скатывались в нездоровый во всех отношениях образ жизни, но, должен признаться, было в этом и какое-то извращенное удовольствие. «Тарелку возьми, – требовал папа, видя, как я наворачиваю холодное карри прямо из фольги, – мы же не пещерные люди». Наверное; хотя недалеко от них ушли.

Время от времени мы восставали против такой жизни, шли пешком лишнюю милю до супермаркета и вдобавок к белому хлебу в нарезке и дешевому мясу бросали в тележку чечевицу, яблоки, лук, сельдерей. Бодро шагая к дому, фонтанировали планами на сытные супы, рагу с перловкой, блюда из кулинарных телепрограмм: мясо в горшочках по-мексикански, паэлью, ризотто. Папа врубал какую-то допотопную какофонию – обычно это были Джин Крупа или Бадди Рич. «Давай-ка устроим тут пароход», – говорил он точь-в-точь как в годы моего детства, когда мы поджидали маму, и в нас вселялся тот же заговорщический дух единения: мы протирали вазу для фруктов и с верхом нагружали ее персиками, киви, грушами и ананасами. В мусорное ведро летели последние сигареты (их я потом откапывал), пепельницы ополаскивались и убирались на верхнюю полку. «Все у нас путем, верно? – повторял отец. – Мальчишки всегда заодно. Справляемся». И менял пластинку. Музыка показывала отцовское настроение с точностью измерительного прибора. Я был обязан слушать (да-да, реально слушать, то есть сидеть, не горбиться, не листать газету, не отвлекаться) «A Love Supreme» или «The Amazing Bud Powell», причем сначала одну сторону, потом другую, ведь «это как великий фильм: ты же не станешь смотреть только половину». А сам он стоял у проигрывателя, дергал головой, поднимал указательный палец (внимание: вот сейчас!) и не сводил глаз с моего лица – проверял, услышал ли я то, что надо. И порой, крайне редко, словно подхваченный приливной волной, я почти – почти – увлекался. Но в основном выполнял упражнение на терпимость, силясь полюбить хоть что-нибудь из того, что любил он. «Вот это сильно!» – говорил я, не отличая сильного от слабого и улавливая только общий фон щеточек по тарелочкам, который втайне приравнивал к мелодии «Розовой пантеры».

Но папин оптимизм был неустойчив, и я вскоре понял, что его временный душевный подъем всегда оплачивается равнозначным упадком. Мрачность наползала, как туман, а музыка сменялась непрерывной вереницей телепередач, которые не увлекали и не радовали. Груши оставались твердокаменными, а персики превращались в кашу. Киви начинали бродить и лопаться, ананасы усыхали, на дне вазы скапливалась неописуемая липко-черная жижа. Вытряхивая содержимое в мусорное ведро, отец каждый раз стыдился, что не сумел реализовать свой план – вернуть хоть сколько-нибудь достоинства в наше житье-бытье и движение по жизни. А потом у него заканчивались сигареты.

Что же до бросившей нас матери, я по-прежнему ее ненавидел, но теперь моя ненависть приобрела какой-то рассудочный характер: она в некотором смысле уподобилась семейной жизни, которую сперва нужно выстраивать, а затем поддерживать. Более инстинктивным чувством оставалась боль от предательства, которая обострялась с каждой нашей встречей, напоминавшей, что меня не взяли с собой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже