Вот рядом развалился в кресле Сашка, большой и толстый, но очень добрый. Лицо у него, будто морда сенбернара, всегда с грустными глазами и щеками, вечно подметающими пол, только что слюни не текут. Когда трезвый – он очень принципиальный и нетерпимый по отношению к алкашам, бомжам и прочей нечисти, но стоит ему положить себе в желудок полкило спиртного, как становится он добрым, «белым и пушистым». Каждый встречный для него – брат родной до гробовой доски, а ещё полкилишка доложит, а то и килограммчик – пошла агрессия, но не на людей, а на предметы: стены, урны, стекла. Слава Богу, до витрин всевозможных не доходит, просто не успевает. Он так бурно выражает свою любовь к человечеству, что его просто не понимают, и вызывают милицию. Опять-таки, вся милиция его давно знает и, надо отдать ей должное, даже не штрафует, а просто отвозит домой. Милиция понимает его любовь к мировому сообществу, безграничную преданность Российскому флагу, и испепеляющую ненависть к Бен Ладану и Шамилю Басаеву, да и потом, чего с дураком возиться – себе дороже. Утром, немного приняв на грудь, идет мой Сашка к ментам, несет литр, извиняется, приходит домой, ложится на диван и целый день не встает с него, уткнувшись в телевизор. Здесь любовь и ненависть его входят в общепринятые и в общепонятные рамки и на следующий день Сашка, как всегда, очень принципиальный и нетерпимый к небритым и отвратительно пахнущим, встает к мольберту.
Он – художник-дизайнер. Кисть его – самый преданный друг. Он отдизайнерил в городе все, что можно и все, что нельзя: и мэрию, и больничный городок, и все поликлиники и школы, и скорую помощь, и все ту же ментовку, все детские сады и бассейны и, даже вытрезвитель. Он вышел с предложением надизайнерить на заборах, обрамляющие заводы, какие-нибудь пальмы, кипарисы, в общем, экзотику. Но мэр, подумав, сказал, что это может послужить плохим примером для подрастающего поколения и оно, поколение, начнет дизайнирить на заборах все, что в голову придет, а в голову ничего хорошего прийти не может, что вместо экзотики в голову может попасть, в лучшем случае – эротика, и получится бардак. Тогда Сашка вошел в свой дом, смастерил мольберт и взял в руки кисть.
Здесь-то все и началось. Ему словно фитиль вставили. Он начал писать с таким упоением, восторгом, с такой болью, что это чувствовалось моментально, как только зритель подходил к его, уже готовым работам. Он не был «полороидистом», кубистом, авангардистом. Нет. Сашка так компоновал предметы, животных, людей, что всё казалось, выглядит очень реально, и в тоже время это не могло реально существовать.
Трудно рассказывать об изображение, но я все-таки попытаюсь.
Стол. На столе куски и крошки хлеба, колбасы, полдольки апельсина, здесь же цедра, рядом валяются два гранёных стакана, бутылка из-под водки, пакет из-под сока, а на самом краю стола нож, с окровавленным лезвием. Сашка назвал этот натюрморт: «Я убил». Но и без названия понимаешь, что произошло нечто страшное и непоправимое. Такая боль вокруг, безысходность и вместе с тем, столько покаяния, мрачного похмелья и тоски. Просто оторопь берет.
Или. Зима, голая береза, почти на самой ее макушке пацан, вернее даже не пацан, а ушанка, пуховик, штаны и валенки. Под березой санки, а на них, брызгающий слюной, с глазами, как у собаки Баскервилей, ротвейлер. Я ему, шутя, дескать, надо было сенбернара изображать, получился бы автопортрет, а он мне, тоже смеясь: «Это – я, с бодуна», и уже серьёзно: «Тебе не страшно?». Я молчу, потому что мне страшно. Ротвейлер, будто живой, я даже слышу, как «по-соловьиному» он выписывает свои сатанинские трели, а что у пацана нет лица, просто шапка надета на пуховик, я и сообразил-то не сразу.
А мазки Сашка делает грубые, глубокие и небрежные. Подойдешь, уткнешься носом в холст и ничего не понятно, трактор плугом пропахал, а чем дальше отходишь, тем страшнее и страшнее, и сердце начинает стонать и рваться наружу.
Друг мой однажды взял несколько работ, скатал их в трубочку и поехал в Москву. Там на Крымском валу развесил их, прицепив к бельевой веревки прищепками, словно трусы или панталоны, и через два часа уехал из столицы без картин, но с деньгами. Поездки после этого стали регулярными. Он уже стал возить картины в золочёных рамах, ему уже стали звонить коллекционеры, кто-то стал заказывать сюжеты, и Сашка стал спорить и отстаивать свои взгляды и свое понимание этого мира. Хвост какой-то кометы поцеловал Сашку в темя, и он почувствовал себя неприкасаемым.
И мы сидим сейчас на его балконе, пьем пиво, я смотрю футбол, а Сашка просто балдеет в кресле. Он, скорее всего, ни о чем не думает, да и о чем думать-то, если денег полно. Эх, Сашка, Сашка! Эх, дурак, дурак, ведь все пройдет, ведь все понарошку, несерьезно, ведь все – игра!
Глава вторая. Дашков –1