— А то, Вайсфельд, что в Москве, девять лет назад, встреченный им человек носил другое имя… — Холберг помолчал немного. — Это убийство, — негромко сказал он, — это убийство, Вайсфельд, — уникально. Помните, я говорил вам об иллюзии? О суррогате? В этом уникальность преступления, доктор Вайсфельд. Оно могло быть совершено только здесь. Только в Брокенвальде, месте столь же уникальном… — он вновь вернулся к своему ящику-креслу, сел. — Представьте себе человека, Вайсфельд, который выполняет секретную миссию за пределами своего государства. Во Франции. Не будем вдаваться в подробности самой миссии, они нас не интересуют. Он ведет двойную жизнь, пользуется чужой биографией. Мы не можем сейчас точно установить, по какой именно причине его биография оказалась биографией французского еврея. Но предположить кое-что можем. С двадцатого по тридцать третий год я служил в полиции, а в последние три года даже возглавляя городское полицейское управление. И хотя мне, в основном, доводилось заниматься уголовниками, но политическую ситуацию я тоже знал достаточно хорошо. Среди коммунистов и социалистов было очень много евреев, откровенно симпатизировавших Советам. Не исключено, что еврейская биография до поры до времени была весьма полезна для того, о ком мы с вами сейчас говорим — именно в силу симпатий евреев к Советскому Союзу. Вращаясь в еврейских кругах, ему достаточно просто было найти сочувствующих и привлечь их к работе. Разумеется, это всего лишь предположение. Но вот началась война, и Франция разбита и оккупирована Германией за фантастически короткое время. Наш знакомый оказывается в ситуации чрезвычайно тяжелой. Мы с вами эту ситуацию знаем. В конце концов, его депортируют — в числе евреев, депортируемых из неоккупированной зоны. Он готов к самому худшему — я почти уверен в том, что он был вполне информирован о судьбе, которую уготовили нацисты евреям. И вдруг попадает сюда. В Брокенвальд. Не в Берген-Бельзен, где от каторжного труда заключенные гибнут самое большее через полгода после прибытия. Не в Аушвитц-Освенцим, о котором вы наверняка слышали — как и многие, хотя притворяются, что не даже названия такого не знают… Нет, в Брокенвальд, где все похоже на нормальную жизнь. Где вполне можно выжить. Нет, конечно же, это не настоящая жизнь, это всего лишь суррогат, подделка. Но те немногие черты ее, которые напоминают реальность, — они помогают обманываться. Вот, — Холберг поднял кружку над столом, перевернул ее. На стол не пролилось ни капли, дно кружки было сухим. — Вот, Вайсфельд. Сейчас ни в кружке, ни у меня во рту не осталось ни малейшего намека на молоко. Кружка высохла без единого пятнышка. И молочного привкуса я больше не ощущаю. И понимаю, что даже запаха молока не было, это память сыграла со мною шутку, заставила на минуту поверить, что я пью настоящее молоко. А суррогат жизни в Брокенвальде заставляет поверить в то, что это — подлинная жизнь. Или, во всяком случае, очень на нее похожая. Можно притвориться, что нет никаких немцев. Вышка? А вы не смотрите на нее. Замок, в котором находится комендатура? Он вечно укрыт туманом, поди догадайся, что за флажок болтается над донжоном. Высокая смертность? Но кто ее считает? А люди умирали и до войны. Плохое питание? Каторжный труд? Запреты на элементарные вещи? Все может быть объяснено, оправдано. Или же незамечено. Понимаете, Вайсфельд? Выжить! Можете представить себе этот внезапный скачок от чувства обреченности к надежде? И вдруг судьба сталкивает его с тем единственным человеком, который знает его в его второй — или первой ипостаси. Одно лишь слово режиссера, даже не со зла сказанное, и он, этот пришелец из Марселя, которого мы называем Мозесом Леви, из просто депортированного еврея превратится в агента Коминтерна. И тогда Брокенвальд ему пришлось бы сменить на камеру берлинского управления гестапо. А вот там уже не выживают… — Холберг утомленно прикрыл глаза, потер указательным пальцем правый висок. — Остальное вам, надеюсь, понятно. Ланцет из шкафа доктора Красовски, гримерная режиссера Макса Ландау, удар в сердце… — Холберг медленно повторил — Убийство во имя суррогата. Во имя иллюзии настоящей жизни, то, о чем я вам говорил… — он вздохнул. — Ну, а затем — рабби, в котором господин Леви заподозрил свидетеля убийства и, возможно, человека, также знакомого с его тайной — со слов того же Ландау. Фраза рабби Шейнерзона, укрепляющая его подозрения. Второй удар ножом… Кстати, именно убийство раввина позволило мне окончательно сформулировать смутные подозрения. Так что это убийство было не просто лишним — оно было роковой ошибкой. Тем более что господин Леви забыл — в гетто имеется еще один свидетель. Вернее, свидетельница. Вдова господина Ландау. Она ездила в Москву вместе с мужем. Она опознала господина Леви. Сегодня днем. По моей просьбе. Фамилии его она не помнила. Но то, что этот человек присутствовал на нескольких полуофициальных встречах в Москве, помнила прекрасно. Конечно, она бы его не узнала на улице. Все-таки, у ее мужа — театрального режиссера — память на лица была куда как лучше, он привык мысленно накладывать грим актерам и снимать его, примерять к одной и той же физиономии разные костюмы. Поэтому поначалу, когда я показал ей господина Леви, она его не узнала. Тогда я попросил ее мысленно представить себе это лицо в другом одеянии — например, в смокинге, или дорогом костюме. И она вдруг сказала: «Да. Я его узнаю. Только тогда он был не в смокинге, а в военном френче».