И первым вопросом на том сходе был вопрос о хлебе. Полевой телефон, спешно оборудованный в избе Савотейчика, хрипловатым гудением выдавил приказ из города: «Организуйте продразверстку, учитывая обеспечение армии на месте. Город ждет хлеба. Отряд поручаю возглавить Кравченко. Тарас».
Комаровская детвора липла, как пчелы к сладкому, к окнам приходского училища, где собрались взрослые говорить о хлебе. И видела детвора строгое лицо военкома Грая, требовательные, скупые жесты его. И был у детворы тайный восторг перед этим человеком, и сквозь оконное стекло хотелось ей услышать, о чем ведет речь этот человек, прибывший в село вместе с войском, прискакавший на буланой лошади, гораздо лучшей, нежели у Савотейчика.
В это самое время улица вдруг озарилась ярким пламенем, и детвора, оторвавшись от окон, с криками и гиканьем помчалась на край села, к Савотейчиковой околице, к гумну. Яркое пламя стояло над гумном, и плотными слоями уходил в небо дым. С какой-то издевкой, всхлипываньем, затаенным хихиканьем ударили колокола: бом-блём- бом, бом-блём-бом. Густой толпой посыпался из училища народ, и впереди всех мчался, раскинув в стороны руки, Пилип Савотейчик.
— Мое гумно, хлеб, хлеб горит! — кричал он людям, и вторили ему злым хихиканьем церковные колокола: бом-блём-бом, бом-блём-бом.
...Чернявый красноармеец отстаивал часы своей ночной вахты, думал о родном селе, что оставалось по ту сторону Крушноярска, мысленно прикидывал, сколько отец даст хлеба войне и государству, и морщился чернявый красноармеец от назойливой мысли — пусть бы не прятал отец хлеб, а дочиста отдал лишнее войне и государству, то есть — ему, сыну. И прогоняла одна мысль другую, и вспомнил красноармеец случай, произошедший сегодня.
Исхудалый, с чахоточным румянцем на лице, в рыжей поношенной куртке был тот человек. Он пришел в дом, который охранял красноармеец, помялся, переступая с ноги на ногу, кашлянул для смелости, спросил:
— Где здесь, товарищ родненький, начальник ваш?
— Военком нужен, дяденька?
— Нет, этот, помоложе...
И человек втащил в коридор мешок, развязал, набрал пригоршню зерна, поглядел на него, взвесил на ладони, высыпал назад.
— Скажи ты начальнику своему, мол, Корней Омельянюк принес... державе,— и он густо покраснел лицом, вспотел даже.
...Чернявый красноармеец всматривался в ночь, и ночь лежала перед ним глухая и черная, совсем как в бабкиных россказнях страшных, и село раскинулось перед ним в ночи, молчаливое и настороженное в окаменелой немоте, скрывая пугающие призраки лихолетья. Вдруг красноармеец услышал скрип полозьев и хруст шагов. Он зорче вгляделся в тьму. И в глубине морозной пустоты заметил он сани и людей возле них, окутанных паром. Красноармеец взял винтовку наперевес. Окрик эхом отозвался по округе. Выстрелил. Кони понесли. Красноармеец вторично выстрелил, побежал вдогонку за санями. Кони мчали на выгон, прямиком к реке, оставляя дорогу в стороне. Красноармеец заметил, что от села бегут свои, нагоняют сани, перехватывают ошалелых лошадей.
А на утро возле училища была расклеена бумага, вокруг которой сразу выросла толпа.
«Именем советской власти,— говорилось в бумаге,— именем Круншоярского уездного исполкома
за скрытие хлеба,
за содействие белобандитам,
за контрреволюционную агитацию —
эксплуататора и кровопийцу Савотейчика
Пилила Романовича, от рождения 43 лет, женатого —
р а с с т р е л я т ь».
Это был первый приговор к расстрелу, подписанный рукой Кравченко, и в перелеске — в молодом сосняке — приказ его был приведен в исполнение следующей ночью.
В таких же перелесках, ожидая захода солнца, притаились люди, чтобы по приказу человека в английской шинели броситься на Комаровский поселок, на Крушноярск, на Рэсэфэсэрию.
И иной враг — незаметный, упрямый — уже занимал круишнярские окраины. Этот враг долго полз к Крушноярску, не обращая внимания на мороз, на метели, пробирался извилистыми дорогами войны и голода. Его не замечали посты, не окликали постовые:
— Куда идешь?
И нельзя было крикнуть — резко и требовательно — этому врагу:
— Сто-ой!
Незаметно, врасплох захватил этот враг окраины Крушноярска.
***