Я не успела после этого знакомства ни разу «подойти» к Варзер: она исчезла. Оказалось, что у нее аппендицит и она лежит в Кремлевской больнице. Я, конечно, была очень обеспокоена и осмелела настолько, что пошла в больницу и послала ей записку и плитку шоколада, купленную в коммерческом магазине (себе я шоколад не покупала). Мне велели подождать ответа, а потом принесли обратно записку и шоколад. Варзер писала, что благодарит за записку и шоколад, что она чувствует себя хорошо, но шоколад ей есть нельзя и поэтому она посылает его обратно («Ешьте его за мое здоровье»). Я еще раз ходила в больницу и получила еще записку, в которой Варзер писала, что ее скоро выпишут. Записки были если не добрые, то любезные, и я была счастлива и перечитывала их множество раз, хотя, конечно, знала наизусть: «Милая Женя…» и т. д. И целовала, конечно, тоже множество раз.
После выздоровления Варзер я ее подловила, когда она шла из дома в театр. Я шла рядом с ней, и она мне сказала какие-то умеренно ласковые слова, я восприняла это как ответ на мою любовь и испытала счастье.
Это ощущение счастья, заполняющего все существо и ничем не омрачаемого, в детстве возникало как естественное, незавоеванное. Теперь оно достигло полноты на улице Горького и больше никогда не повторилось.
Я совсем не ездила за город. Но вот Тоська рассказала, что ее мать заведует на трудфронте столовой и что она к ней ездила с кем-то и там они ели шоколад. И Тоська пригласила меня поехать туда с ней на несколько дней. В Москве Тоська жила на Бауманской улице. Дом, в котором она жила, был деревянный, потемневший, низкий, с крылечками и пристройками, с темными сенями.
Трудфронт был недалеко от Москвы, на станции Трудовая, по той же Савеловской дороге, где была Свистуха, чуть ближе к Москве. Мы поехали туда на грузовике, в фургоне. Ни рубки леса, ни тех, кто работал там, ни их столовой я не видала. Тоськина мать, бойкая женщина, соответствовавшая своей профессии и по-своему очень любившая Тоську, жила вместе с нами в деревенской избе. Хозяйка избы была старуха, с ней жили две ее невестки. Их мужья, сыновья старухи, были на фронте, а старуха помыкала этими молодыми бабенками. Они были немного старше нас с Тоськой, одной 21 год, другой года 23–24. Я любила деревню и деревенских людей, но здесь находилась в другом положении, чем когда мы были дачниками. Я была Тоськина бедная подружка, и ко мне относились соответственно. Мы с Тоськой спали в сенях на полу на мешках, набитых сеном. Никакого шоколада не было. Мы ели картошку, которая готовилась в печке, на большой сковороде, без масла, но в молоке. Картошку ели прямо со сковороды, все вместе, по очереди забирая ложками (и нехорошо было захватить ложкой больше, чем другие, — старуха следила за нами). Мне кажется, что сначала Тоська немного стеснялась передо мной этой простоты, того, что она была своей тут, но, увидев, что мне это нравится и что, голодная, я ем с наслаждением, она вернулась к своему обычному довольству собой и жизнью. Один раз в картошке оказался запеченный таракан. Тоська замахала руками с отвращением, пропищала что-то и не стала есть. А я ела, Тоськина мать, старуха и невестки тоже ели. Тоська была барышней в их глазах. Невестки принесли какие-то туфли, самодельные «лодочки» на каблуке, и все стали их примерять. Тоське с ее маленькими ногами туфли были велики. Младшей же невестке — хороши. Я была уверена, что у крестьянок большие ноги и что мои должны быть меньше, но туфля оказалась мне мала. Старуха сказала с насмешкой в мой адрес: «Бывают ноги липовые, а бывают осиновые». Одна из невесток спросила: «Правда, Женя говорит не так, как мы?» На что справедливая Тоська ответила: «Нет, Женя совсем правильно говорит по-русски, как дикторы на радио». Спросила старшая невестка, а младшая была по-простонародному приветливая и веселая. Мы с Тоськой смотрели, как она мылась в русской печке. Она влезла внутрь, присела там на корточки: совсем голая, свежая деревенская бабенка, упругая и в меру гибкая, на фоне закопченной печи. Она мылилась и лила прямо в печку горячую воду. Все это — на корточках, она едва могла приподняться, когда обливалась водой. В конце она стала подмываться без стыдливых ужимок, говоря простодушно: «Не забыть главное место. Где-то мой Ваня?»