Там, на помосте, мастер вытащил из мешочка, привешенного к поясу, два крохотных стеклянных пузырька.
Шмель держал во рту прозрачную жидкость и ничего не чувствовал. Вообще ничего. Вода из колодца – и та красноречивее.
Напротив, в двух шагах, стоял Плюшка и глядел перед собой выпученными безумными глазищами. Его рот был полон, подбородок двигался.
Мастер, обернувшись спиной к толпе, глядел почему-то с ненавистью. Бросил взгляд на Шмеля… Перевел на Плюшку…
Круглые Плюшкины глаза мигнули и вдруг обрели смысл. Он проглотил все, что было у него во рту, дернулась шея.
Шмель тоже проглотил. Вкуса не было. Пустота.
– Ну? – мастер обошел вокруг стола, снова повернувшись к толпе лицом. – Ты?
Он глядел на Шмеля. Тому оставалось только нервно облизывать губы.
– Что, язык проглотил?
– Там ничего не было, – прошептал Шмель.
– То есть ты ничего не понял? – мастер возвысил голос. – Ай-яй, я-то на тебя рассчитывал… А ты, Плюшка?
– Дырявая лодка далеко не уплывет, – быстро проговорил остроносый, с его губ полетели брызги. – У меня насморк, вообще-то…
Толпа обрадовано загудела. Мастер молчал – долго, целое мгновение, и Плюшка под его взглядом заметно побледнел.
– Дырявая лодка не уплывет, – сказал, наконец, мастер, и Шмель не понял, огорчен тот или обрадован. – Ну, что же… Последнее испытание ты провалил, Шмель. Плюшка будет учиться. Его беру к себе в ученики.
В толпе засмеялись и захлопали.
– Ну, наконец-то!
– Наш-то, наш-то!
– Вот это дело!
Глаза-и-Уши поднялся с кресла и ушел сквозь толпу, не оглядываясь. Плюшка стоял на краю помоста, желая слушать и слушать эти хлопки, эти крики. Лицо у него горело, руки вцепились в подол расстегнутой суконной курточки: в мечтах он уже был мастером, князем, властителем мира; на кончике острого носа подрагивала маленькая сопля.
Шмель спустился по лесенке – боком, как все неудачники. Он мог поклясться под присягой, что из последнего флакона учитель налил ему чистейшую, невиннейшую воду.
Почему?
Восемь месяцев он жил одной учебой. Не пил ничего, кроме воды, и ел только кашу без масла с вареными овощами. Он вылизывал каменные таблички с соляными картинками, чтобы придать языку чувствительность и гибкость. Он не расставался с ожерельем из смоляных шариков – каждый шарик со своим смыслом, Шмель менял их, когда твердо заучивал вкус. Он был готов к испытанию лучше всех, хотя все учились дольше – и что теперь?
Он представил, как вернется на перевал и скажет родителям, что провалил испытание. Тряхнул головой, пытаясь вытрясти эту картину; нет, его не убьют. И дело не в позоре. Просто вдруг пошла прахом вся Шмелева жизнь.
Люди расходились, болтая, кто-то громко ссорился. Шмель стоял, механически переступая с ноги на ногу, как прежде Лопух. С тем все ясно – женится и заживет, припеваючи. Хвощ станет сплавщиком, Заплат – плотником, близнецов отец выпорет… а им-то что. Они давно хотели бросить «эту ерунду». Плюшка вернется к мастеру и станет учиться, вот прямо завтра – с утра начнется новый урок…
Он вдруг поднял голову, будто его окликнули. На оструганном бревне сидели Тина, дочь хозяина таверны, и незнакомец, которого Шмель мельком видел еще вчера – длинный, в высоких сапогах, с мечом у пояса. Оба глядели прямо на него.
– Ерунда какая-то, – сочувственно сказала Тина. – То говорит – Шмель остается, то – наоборот… Ты нос-то не вешай, отец мой к тебе привык, на улицу не выгонит. Хочешь – так и вовсе у нас оставайся.
– Спасибо, – Шмель поглядел на свои пыльные башмаки. – Я пойду.
– Куда пойдешь? – Тина решительно поднялась с бревна. – Если на перевал, так это утром надо выходить, до рассвета, а то как застанет ночь в горах… Иди сейчас в таверну, расскажи все моему отцу, пусть тебя накормит! А то из штанов вываливаешься… – она обернулась к своему соседу. – Исхудал за это время – ужас как! Ест, как тень, и работает, правда, так же… А куда ему работать, если учится целый день?
Шмель опустил голову ниже и, не глядя и не слушая, зашагал прочь по улице.
Легко сдался, подумал Стократ. Как-то слишком легко. Я в его годы полез бы, конечно, драться.
Он усмехнулся краешками губ. О да, в его годы… Сиротский приют, большие темные комнаты, столь же темные смутные мысли и кулаки, не знающие боли. Сколько уже лет прошло, и с тех пор он никого не бил, а костяшки по-прежнему тверды, как щитки…
Задумавшись, он положил ладонь на рукоять меча – и тут же убрал руку. Люди часто видят в этом жесте угрозу, и совершенно напрасно: Стократ никому не угрожал. Давно. С отрочества.
Просто сразу, без угроз, наносил удар.
– А вот лесовики, – он потянул за руку привставшую было Тину и усадил ее обратно на бревно. – Ты мне расскажи о них подробнее.
– Зачем? – она в самом деле удивилась.
– Ну как же. Я, сколько брожу, здесь в первый раз о таких услышал. А вы с ними торгуете. Мне же интересно.
– Интересно? – кажется, она впервые задумалась, не издевается ли над ней чужеземец.