Мнения подобных лиц зафиксировал Константин Аксаков в письме к Гоголю: "Посмотрите, — говорил мне один, — какая тяжелая, страшная насмешка в окончании этой книги. — Какая? — спросил я, выпучив глаза. — В словах, которыми оканчивается книга. — Как в этих словах? — Да разве вы не заметили? Русь, куда несешься ты, сама не знаешь, не даешь ответа"
[212].К. Аксаков горячо восставал против таких заключений. Для него завершающие аккорды поэмы звучали не столь пессимистически; наоборот, они казались обнадеживающими, ибо Россия будущая уже предстает, как он выразился, "сквозящая сквозь первую часть".
Открытая перспектива виделась и такому критику, как С. П. Шевырев ("Москвитянин", 1842, № 7, 8). Глубоко погружаясь в художественный мир поэмы, не скрывая ее мрачно–печального колорита ("…как будто сам демон путаницы и глупости носится над всем городом… здесь… целый мир бессмыслицы, воплощенный в полную городскую массу…"), критик призывает не ограничивать свой взгляд только этим. "Вспомним, что одно и то же перо изобразило нам ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, старосветских помещиков и Тараса Бульбу. Художественный талант Гоголя совершил такие замечательные переходы, когда жил и действовал в сфере своей родной Малороссии. По всем данным и по всем вероятностям должно предполагать, что те же самые переходы совершил он и… в жизни русской… Если "Ревизор" и первая часть "Мертвых душ" соответствует Шпоньке и знаменитой ссоре двух малороссов, то мы вправе ожидать еще высоких созданий в роде Тараса Бульбы, взятых уже из русского мира".
Появление на современных русских просторах фигуры такого масштаба, как Тарас Бульба, "богатыря", предрекалось уже в первом томе поэмы: "Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?" (VI, 221). Ни Шевырев, ни К. Аксаков не прошли мимо этих строк, но больше всего они опирались на прямое обещание Гоголя представить в дальнейшем "несметное богатство русского духа" — "мужа, одаренного божескими доблестями", "чудную русскую девицу, какой не сыскать нигде в мире со всей дивной красотой женской души" и т. д.
Твердая уверенность в том, что подобные ожидания сбудутся, обычно подкреплялась мироощущением, общей концепцией критика. У Константина Аксакова, например, все это проистекало из его славянофильской доктрины, согласно которой современная Россия располагает такими возможностями гармонического и справедливого устроения жизни, каких никто больше не имеет. В письме к историку А. Н. Попову он с этой точки зрения расценил само появление "Мертвых душ": "…явилось такое чудо создания, такая великая, древняя классическая простота, которая смогла явиться разве только в России, у народа цельного… назначенного к великим подвигам"
[213].Шевыреву и особенно К. Аксакову отвечал Белинский. Процитировав из "Мертвых душ" обещание ударить в "иные, еще не бранные струны", показать других героев и выделив курсивом слова — "и мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга пред живым словом", — Белинский заключил: "Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…"
[214]Ирония Белинского была направлена не против позитивного содержания поэмы. Он ведь и сам писал, что в ней слышатся "гремящие, поющие дифирамбы блаженствующего в себе национального самосознания"
[215], что в нем запечатлелось "глубокое субстанциональное начало" [216]русской жизни. Но, считал критик, не следует преувеличивать существующее, упреждать события: "дифирамбы" — это еще не гарантия, субстанциональное же начало пока не определилось, остается "доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию…". Позитивное, плодоносное, живое начало в российской жизни Белинский не отрицает, но не собирается связывать с ним какой-либо мессианской роли, делать поводом для отторжения страны от общеевропейского, общемирового развития.По мере того как обострялись споры, выявлялись различные точки зрения и сильнее становились голоса тех, кто толковал "Мертвые души" в провиденциальном духе, по мере всего этого возрастала тревога Белинского относительно продолжения гоголевского труда: "…нам как-то страшно, чтоб первая часть, в которой все комическое, не осталась истинною трагедиею, а остальные две, где должны проступить трагические элементы, не сделались комическими — по крайней мере в патетических местах…"
[217]7. В РАБОТЕ НАД ВТОРЫМ ТОМОМ
Гоголь и сам понимал, как им "много обещано", и вся дальнейшая работа над поэмой, да собственно и все его дальнейшее существование подчинились одной цели— сдержать слово.