Дельвиг культивировал этот устный «страшный петербургский рассказ». Именно он рекомендовал напечатать «Уединенный домик на Васильевском», совместное творение А.С. Пушкина и В.П. Титова (повесть вышла под псевдонимом) [137] . Вообще же Дельвиг собрал множество таких историй, да и в самой его жизни происходило многое, «кажущееся чудным».
Таинственные рассказы любили и в салоне поэта Козлова, и во многих других.
Можно как угодно относиться и к истории, рассказанной Павлом Петровичем, и к многочисленным свидетельствам о появлении в Инженерном замке призрака самого Павла I, а на Дворцовой площади – призрака Николая I. Если так удобнее, давайте считать, что у петербуржцев почему-то дружно «поплыла крыша». Но вот поплыла-то она в очень уж определенном направлении.
Перечислить ВСЕ литературные произведения, которые относятся к жанру «петербургского жутика», и невозможно, и не нужно. Главное – литература этого рода в Петербурге и рождается, и потребляется. Идет, что называется, валом. Тут и «Пиковая дама», и фантасмагории Гоголя, и «Штосе» Лермонтова, и полузабытые рассказы Одоевского, и совсем уж забытый «Странный бал» Вадима Олгина.
В XX веке та же тенденция продолжается. Как любили поэты и писатели Серебряного века все вычурное, мистическое, невероятное, сказочное. Причем это не «убегание» в сказку, не выдумывание какого-то «паралллельного мира», как в современном фэнтези. Это последовательное привнесение фантастического в реальный повседневный мир. Если не удается насытить фантастикой Петербург, если даже он становится чересчур прозаичен – к услугам образованного человека и иные времена, и иные пространства. Не буду углубляться в тему: тут предмет для особого исследования. Но Николай Гумилев даже от такой банальности, как неверная жена или влюбленная девица, отправлялся в Средневековье или в Африку. Там – на максимальном расстоянии от реальности, он находил для себя то, чего не мог отыскать в Петербурге и вообще во всей России.
Так и А.Блок искал эстетического идеала то в «береге очарованном и очарованной дали», то в балаганчике, и что-то слишком часто у него то плачет ребенок о тех, кто уже не придет назад, то «кости бряцают о кости»… Та же фиксация внимания на трагическом, потустороннем, фантасмагорическом… На пограничных состояниях, на смерти.
В конце XIX – начале XX века писались и совершенно мистические произведения – и тоже на сугубо петербургской основе. Вера Ивановна Крыжановская писала под псевдонимом Рочестер; сегодня она практически забыта, а жаль! Фактически ее просто выбросили из числа поэтов и писателей Серебряного века «за идеологию». Теперь ее печатают – но поезд ушел.
Что только не делается в Петербурге, созданном ее фантазией! Финки-колдуньи, встающие мертвецы, любовные привороты… Удивительное соединение «дамского романа» с «жутиком» [138] .
Другое поколение, Александр Кондратьев, писал на те же темы «мистического Петербурга», сочетания мистического и реального. Этот практически забытый литератор был хорошо известен в начале XX века. Был знаком с А. Блоком, с 3. Гиппиус и Д. Мережковским. До 1917 года у него вышло 7 книг. В эмиграции он продолжал писать на те же темы [139] .
При советской власти мистика, говоря мягко, не поощрялась, но авторы много раз поминавшегося альманаха «Круг», по существу, продолжают ту же самую тенденцию. Еще раз подчеркну: разворачивать тему я не буду, потому что так можно написать еще одну книгу, уже о другом. Не о Петербурге, а об одной из тенденций его культуры. Главное для меня сейчас – отметить стойкость этой тенденции.
Не будь Катаклизма, не возникни разрыва в течении литературного процесса, романы Кондратьева были бы широко известны на Родине. Авторы «Круга» учились бы у Кондратьева и других таких же, не открывая сами по себе давно открытые америки.
Ну, будет считать – литературный процесс – это высоко, элитно, не всем доступно. Но ведь «низы» петербургского общества восприимчивы к «страстям» такого рода ничуть не меньше «верхов». Эта масса населения Санкт-Петербурга мало представлена в литературе, но взять хотя бы образ жуткого сапожника-сатаниста, распространяющего письма с молитвами «Утренней звезде», то есть дьяволу [140] . Старичок этот не имеет никакого отношения ни к кружку Гнедича и Дельвига, ни к потомкам людей этого круга. Ни к элитнейшей ученой публике, собиравшейся в «Бродячей собаке», легко переходившей с русского на немецкий и французский. Но он, право же, ничуть не меньший петербуржец: то же отчаяние, та же беспочвенность, тот же острый интерес к потустороннему, к смерти. Наконец, та же непререкаемая уверенность в том, что стоит Петербург на костях тысяч и тысяч. Легенда эта нужна ему не меньше, чем самому Георгию Иванову.
Другое дело, что старый простолюдин делает из русской истории свои выводы: мол, верхи общества – они все немцы, если не по крови, то по духу. Что Петр немец, чьи «косточки в соборе на золоте лежат», что Пушкин, воспевший «Петра творенье».