Капитан вспомнил, как дотошный журналист во Владивостоке перед самым отходом в море пришел брать у него интервью и все допытывался: «Вы стали капитаном, а могла ли сложиться ваша жизнь иначе?» А он слушал мальчишку и не знал, как ответить на этот вопрос. Все проигрывал в памяти свою жизнь.
…Прорыв немцев под Воронежем, наши откатывались через Павловск, жара, страшная жара, переправа на Дону — несколько барж поперек, трупы в рыжей воде, карусель воздушного боя над Белогорьем, недоумение перед навалившейся войной, радость от предчувствия неминуемых неожиданностей — эвакуации, новых мест, значительных людей, приключений; опухший, умирающий долго и мучительно дед — потомственный печник, мастеровой-одиночка, помер во время бомбежки, когда остальные залезли в щель, своей смертью помер, но в грохоте; похороны деда и сразу известие о гибели отца под Ленинградом, мать рожает ему сестренку — успел батя зачать перед фронтом; зима, лес, рубка сучьев на дрова и родовые схватки матери на снегу, семимесячная сестренка, красная, страшная, завернутая в вату — лучше бы померла тогда… Межвластье: наши ушли, немцы не вошли, шмон по брошенным мельницам, грабеж магазинов, два мешка муки, притащенные на санках, книжки, много книжек из бесхозных сельских библиотек — Шекспир и «Роман-газета», «Животные-герои» канадского доброго писателя Сетона-Томпсона, дня четыре без власти в упоении мародерства, немцы за Доном, взрывы тяжелых снарядов в приречных огородах — носа не сунешь, остались без хлеба, первый голод, брату четыре года, новорожденная сестренка, ослабевшая от ранних родов мать, щель, выкопанная собственными руками в палисаднике, блиндаж в три наката, как у хороших саперов, корова, каким-то чудом избежавшая реквизиции, пастьба на опушках и в луговых кустах… Потом отобрали корову, повезли из прифронтовой полосы в эвакуацию — километров за двадцать на хутора, все голоднее, но еще была картошка; повезли еще дальше — за восемьдесят верст, чужие подводы, снега, равнина, поземка и на постой к незнакомой учительнице, она первые дни подкармливала, потом выдохлась, тогда мать забрала сестру, пошла за шестьдесят верст обратно на прошлый хутор — там мешок проса оставался; ушла, и нет матери, неделя, вторая, учителка взвыла — чужих детей не прокормить, отвела к председателю: так и так — мать бросила детей, делайте с ними, что можете… Мать вернулась — приволокла просо пешком, на детских саночках, через снежную степь, сверху сестренка приторочена; намолотили просо, съели быстро, мать решила возвращаться домой — помирать, так у себя, да дома закопана картошка была — три мешка и зерна, утащенного с мельницы, мешок. Председатель был чужой, но добрый, дал лошадь, только она оказалась с норовом, поняла, что женщина без сил и ребятишки слабые, не слушалась, бросилась на встречную машину, сломала оглоблю… Была у них одна ценность — гамак, который спер он в детском туберкулезном санатории, этот гамак и в эвакуации с собой таскали; тут сделали из него постромки вместо оглобли, а лошадь не дает подойти, бьет задними ногами, только снег в лицо… Мужик встретился в чистом ноле, попросил подвезти, уразумел, что лошадь над слабыми издевается, отметелил ее вожжами, и побежала лошадь как из конюшни — почуяла, поняла силу, и он тогда понял и запомнил, что животное уважает силу, навсегда этот вывод уразумел… Дом оказался разбит бомбой, забрались в чужой, как раз начали наши форсировать Средний Дон по льду, осталось на этом льду полторы-две тысячи убитых и замерзших, страшные морозы стояли, погибших свезли к кладбищу, сложили в штабеля, укрыли штабеля брезентом, так стояли эти штабеля до марта, местные резали с них брезент на свои нужды, оставались торчать раздетые трупы, к ним, конечно, привыкли, их не боялись, «Вий» оказался страшнее жизни, его и до сей поры вспоминать неприятно… А потом погнали уже других умирающих — пленных итальянцев, венгров, их трупы на дорогах глодали собаки, и все недосуг было свалить эти трупы в ближний окоп, пока мать не заставила, и голод, голод, голод. Голод в холоде.