Среда славилась разговорчивостью Василия и его рассказами о прошлом, которые, кстати, были не так уж плохи и не повторялись в отличие от россказней моих более ранних воспитанников. Больше всех я любила его рассказы о жизни в деревне, о том, как ездили на картошку, ходили по улицам с гармошкой и пели песни всей дружиной. Я помнила села еще с их запахом куриного помета и постоянно обветривающим и без того проблемную кожу и секущим волосы похлеще горячих ножниц ветром, несущих запах вольных степей за рекой. О, этот аромат летнего вечера с нотками отдыха после тяжелого дня на всю жизнь останется для меня мерилом удовольствия. Аромат вечера и запах корма для желтопузых цыплят со свежескошенными травами и лучком.
Я пробовала разузнать о его жене, но Василий, делая выражение лица «за секунду до нажатия ядерной кнопки», менял тему на что-нибудь попроще или, того хлеще, начинал говорить о незамужней женщине напротив него самого, которой каждый раз оказывалась я. Честно говоря, он действительно был очень ласков в общении с женщинами и порой возникало такое впечатление, что среди всех женщин его жизни была лишь Она – образ, который был горячо им любим и обхаживаем в каждой встречной тетеньке, девочке, бабушке, человеко-женщине. Она была бы самой счастливой женщиной на свете, будь реальной или хотя бы несколько приближенной к земной. А пока ею была каждая счастливая и нежно обхаживаемая дама любого возраста и характера.
Исключение составляла лишь соседка с пятого этажа, бабушка Глаша, поскольку была приторна как торт со сладким чаем. Что-то было в ней неестественное. Глаша будто была сделана из сладкой ваты с ароматом пряничных духов. Розовощекая женщина, всегда улыбчивая до самых краев необъятной сансары. Обходительная и нежная как мартовский кот. Эта ее улыбка завораживала, от нее веяло холодом и пластмассой, будто за спиной она всегда держала наготове наточенные ножницы. Несмотря на то, что баба Глаша не была замечена в инцидентах и дворовых махинациях, жители ее сторонились, хотя и с вежливостью принимали свежую выпечку, поминая Антона Васильевича, покойного ныне и унесенного сахарным диабетом ее супруга.
Сложнее всего жилось субботке, которая, в отличие от развеселой пятнички-развратнички, гуляющей с Василием под руку по двору пятиэтажного жилого дома, делала еженедельную травяную клизму главному донжуану подъезда и устраивала ему банный во всех отношениях день, массировала морщинистое податливое тело и проводила еженедельное техобслуживание владельца ядерного чемоданчика.
В этот день угроза взрыва была на каждом шагу, хотя Василий все же любил вечер субботы, когда накупанный и в банном халате и шерстяных носках, он усаживался в любимое кресло, укладывал ноги на стопку связанных тесемкой газет и пил чай, разгадывая сканворд или цитируя какую-нибудь зловеще импульсивную книгу поэзии, безмолвно угрожая мне своим переутомлением и необходимостью объяснять седовласому балагуру, что давление не резиновое, Шекспир подождет и до завтра, а спать ложиться нужно вовремя.
Воскрешенка же приходила к нему редко, в крайних случаях, так как ей полагался законный выходной. День, когда она должна была вокреснуть и засветиться от радости помогать, служить и слушать ежедневный восьмитысячный рассказ о Маринке, Глашке и ее муже Антохе, с которым они любили пить самогон, из уст рядового сотрудника колхоза им. Ленина Василия, временно отправленного на пенсию 38 лет назад.
Особенностью этого старика была его способность меняться, течь. Когда все остальные пожилые люди становились похожи на дерево, обрастающее шершавой и ломкой до потустороннего ужаса корой, Василий каким-то образом умудрялся сменять мох каждый день. Его возможность жить дальше несмотря на возраст не давала мне покоя, вызывая восторг и угрожая многократным нарушением заповеди «не сотвори себе кумира».
Каким образом 98-летний мужчина умудрялся сохранять гибкость и ясность ума, для меня по сей день остается загадкой. Он был чудаковат, но эта чудаковатость скорее придавала ему неповторимую живость, настоящесть. Эти его странности были похожи скорее на грани ежедневно натруженной уникальности, нежели на слабоумие чудаковатого старичка с кучей газет, которые он использовал как подставку под ноги, мотивируя тем, что пахнет вкусно, а если надоест – в макулатуру отнесешь.
Только позже, задумавшись, я поняла, что его способность быть собой, такое его себячество, создавало возможность для постоянного течения, для изменений, для его уникальности, выражавшей себя в чудачествах, чуть сдержанных шутках и несдержанных декламациях Шекспира. Он, этот чудаковатый мужчина с двумя с половиной чашками чаю, открыл для меня секрет настоящей жизни и молодости – проживать свою собственную уникальность, быть собой в любой ситуации и в любых носках.