Подавляющее большинство ленинградцев в годы войны, в блокадном городе, были неверующими. Религия в Советском Союзе была вытеснена из жизни. Ленинград в этом отношении считался «передовым» городом. Поведение жителей в условиях голода, обстрелов, пожаров, лишенных тепла и света, словом, в безнадежных условиях тем не менее отличалось, как правило, высокой жертвенностью и состраданием. Люди помогали друг другу из последних сил. Поднимали упавших от голода на улице, вели домой, поили кипятком, делились крохами хлеба. Работая над «Блокадной книгой», мы, с моим соавтором А. Адамовичем, сталкивались со множеством подобных фактов и всякий раз допытывались: нравственное поведение в этих запредельных условиях — чем оно вызывалось? Не религия, не страх Божий заставляли людей действовать, казалось бы, вопреки интересу самовыживания. Чем диктовался их альтруизм? Оказывается, не все было дозволено, действовали еще какие-то сокровенные нравственные законы, какие-то требования совести, которые живут в душе человека независимо от его веры или безверия.
Блокадная жизнь сдернула покровы душевных переживаний, сокровенные чувства обнажились. Смерть стала обыденностью, ее было кругом слишком много, страх перед ней притупился, человек как бы свыкся с мыслью о своем умирании, которое происходило с ним постепенно, день ото дня. Он видел, как он умирает, как тончают его руки, обтягивается лицо, слабеют ноги. Но по дороге к смерти вырастали другие страхи, например, потерять карточки, по которым давали хлеб. Страх оставить детей, родителей без помощи — кто пойдет за водой, кто растопит печь. Мы открыли удивительный закон блокадного города: спасались те, кто спасали других. То есть большей частью спасались именно они. Страх за близких заставлял их, умирающих, двигаться, заботиться, и это помогало им держаться. Многие из них тоже умирали, но во всяком случае — умирали не расчеловечиваясь, и жили из последних сил, вопреки всем законам биоэнергетики.
Я написал «Страх заставлял» — так ли это? Может, правильнее было бы написать: «Любовь заставляла их». Страх и любовь соединялись в единое чувство. Не случайно в русском языке такое соединение чаще всего выражается понятием — «жалость» Оно связано с любовью, с заботой, со страхом. За своих близких.
То, что может в дом попасть бомба или снаряд, было не так страшно, как если не удастся растопить печку, найти дрова.
Труп маленькой дочери мать положила между окнами, потому что не было ни сил, ни возможности похоронить ее; так он лежал всю зиму, и мать и сын жили в этой комнате — и ничего не боялись.
В годы войны понятие страха смещалось, перерождалось. Почти четыре года на фронте резко изменили для меня соотношение ценностей. Став офицером, я стал меньше думать о собственной гибели. Ответственность за своих солдат заменила заботы о своей личной безопасности. Мне надо было под обстрелом пройти на передний край, некогда было ползти, пережидать в воронке. Надо было спешить. Приходилось, не считаясь с пулями, высматривать в бинокль, что творится у противника. Зато появились другие страхи. Я помню, как переживал нагоняй от начальства. Наш командир полка мог так наорать, такую устроить выволочку, что после этого все становилось нипочем. Командиры рот шли в безнадежные атаки, продолжали держать позиции, хотя явно следовало отступать. Дело было не в дисциплине, но в каком-то высшем страхе перед командиром. Воинская нерассуждающая дисциплина, которую так тщательно воспитывают в кадровых частях, к нам отношения не имела, мы были не кадровые военные, мы пришли в армию из ополчения, добровольцами. Наш страх был иной природы Недаром в танковой моей части распевали песню, неизвестно кем сочиненную:
Все в этой песне правильно. Был приказ, по которому подбитый танк, даже горящий, экипаж не имел права покинуть, надо было получить по рации разрешение командира полка. За неисполнение — расстрел. Так что в песне с командиром машины обошлись еще милостиво.