Читаем Страх полностью

В моей юности была любовь, в которой я так и не посмел признаться. Духу не хватило. Оглядываясь на прошедшее, вижу, что меня останавливало не что иное, как страх. Безотчетный страх, в котором не было ничего вразумительного. Не опасался, что она отвергнет мое признание, страх был в чем-то другом. Невозможно было преодолеть себя, решиться. Это был страх нерассуждающий, лишенный каких-либо явных причин, у меня просто перехватывало дыхание, я не мог добраться до нужных слов. С виду никто ни о чем не мог догадаться, и она тоже. Разговаривая с ней, я шутил, дерзил ей — на это хватало смелости, а вот дальше продвинуться не мог, не было сил произнести заветное — «я люблю тебя». К этим трем словам невозможно было приблизиться, словно черная пропасть, они влекли и отпугивали. Я укорял себя за малодушие, трусость и не мог переступить. Теперь, издалека, сквозь прошедшую жизнь, я плохо различаю величину того страха, его оттенки.

Однажды, спустя полвека, я встретил ее, мы не сразу узнали друг друга. Смеясь, я вспомнил, как не посмел объясниться ей в любви. Произнес это легко, весело. Она же погрустнела, сожалея о той моей юной робости. Оказывается, она тогда ждала этого признания. Как все оказалось просто, какие мы громоздим себе страхи. Кто не сумеет оседлать их, тот не достигнет своих желаний. Увы, большей частью наши опасения напрасны, страшно, пока видится, а сделается — стерпится.

— Ты боялся объявить о своей любви, — сказала она. — Любить — значит признаться самому себе, с этим трудно справиться. Тебе было всего семнадцать.

Любовь полна страхов: потерять любовь, любимого человека, страх перед соперником, изменой…

Любовь погибает, освобождая одного и обездоливая другого. Быть отвергнутым — позорище, крах, свет меркнет, жить не хочется, все постыло, обязанности кончились, все скрепы с жизнью оборваны. Можно повеситься, можно застрелиться, если есть из чего. Или выпить уксус, принять горсть снотворного. «Любовная лодка разбилась о быт…», «До свиданья, друг мой, до свиданья…» Так писали два великих поэта, Маяковский и Есенин, оба перед самоубийством. Никто с точностью не может сказать, только ли из-за любви они покончили с собой, но каждый из них в предсмертных стихах говорил прежде всего о личном крушении. Наверное, из общего числа самоубийств, совершаемых в мире, две трети совершается из-за неудачной любви.

XIX

Как-то осенним вечером мы гуляли с Г. А. Товстоноговым. Он был в зените своей славы. Великий режиссер, он создал замечательное созвездие актеров Большого драматического театра, создал по существу и сам этот театр, который вошел в историю как театр Товстоногова.

Гранит набережной искрился под желтым светом фонарей. Жаль было этот город, который достался бездарным хозяевам.

Георгий Александрович рассказывал мне о своих схватках с партийными идеологами. Каждый спектакль «они» принимали подозрительно. На приемке выдвигали бесконечные поправки, требования, это в лучшем случае, в худшем — могли запретить спектакль. Такое бывало. Новаторские постановки Товстоногова не нравились начальству. И сам он, несговорчивый, излишне умный, излишне талантливый, для этих партийных надсмотрщиков был опасен. Его приручали по-разному. Сперва угрозами — не помогло. Потом подкупали. Давали премии — не могли не давать. Спектакли Товстоногова гремели на всю страну. Заграничные гастроли вызывали овации. Но премии считались как бы благосклонностью партийного начальства. Сделали его депутатом Верховного Совета СССР. Именно сделали. Первый секретарь Ленинградского Обкома так и сказал Товстоногову: «Что же вы конфликтуете с нами? Мы вам дали премию, мы вас сделали депутатом СССР, а вы… Нехорошо».

— Представляете? — говорил мне Георгий Александрович. — Хотя бы для приличия сказал — «Мы вас выбрали», нет — «сделали»! Каков?

Он рассказывал, как театру отказали в выезде за рубеж. Сорвали гастроли. Готовы были заплатить неустойку в валюте, но настоять на своем, лишь бы наказать строптивого режиссера. Рассказал, как лично ему, депутату, лауреату, народному артисту, не дают поехать на фестиваль в Италию. Препятствия, которые ему чинили, не укладывались в моей голове — неужто он не может потребовать, пожаловаться, выступить перед западной общественностью? Все же и тогда, в семидесятых годах, несмотря на засилье цензуры и партийного самоуправства, можно было протестовать, особенно такому известному во всем мире художнику.

— Что они с вами могут сделать? Ничего! — убежденно доказывал я. — Вы защищены вашим именем.

Я, который сам немало натерпелся от партийных церберов, был уверен, что уж Товстоногов им не по зубам.

И вдруг он сказал мне:

— Вы знаете — я их боюсь.

Его признание поразило меня. Чем поразило? Да тем, что на самом деле и я их боялся. Но не смел себе признаться, а Товстоногов смел.

Он боялся их как человек, он прекрасно представлял возможности этой политической системы, ее аморальность. Но когда он ставил спектакль, он забывал о всех опасениях.

Спектакль «Горе от ума» открывался цитатой из Пушкина, она высвечивалась на светлом занавесе огромными буквами:

Перейти на страницу:

Похожие книги