— Твой мир есть совокупность фактов, а не вещей. — Фон Хаусбург изумленно посмотрел на него, словно Шметау произнес вовсе не то, что там написано, а нечто совсем другое. Но ничего не сказал, взял бумажку и скомкал ее.
Что было написано у Шметау?
Уже не помню. Кажется, что-то хорошее. Что-то совершенно ясное и благоприятное, в отличие от тех пророчеств, которые достались мне и фон Хаусбургу — они были не хорошими и не плохими, а непонятными. По крайней мере, непонятными в то время.
Нет, меня не удивило, что граф Шметау знал китайский. Он любил китайцев и все китайское. Это все знали. Он часто говорил: «Здесь восток очень близко», и любил рассматривать китайские картины, а во дворце они были развешаны всюду. Загадочные, написанные бамбуковыми чернилами на шелке китайские пейзажи. Я уверена, что созерцание этих картин его успокаивало. Я встречала его нечасто, но всякий раз, когда он попадался мне где-нибудь во дворце, он стоял, всматриваясь в одну из них.
Ступенька… Да, ступенька.
— А я тебе когда-нибудь рассказывал, как я, следуя за Беззубым по ступеням на Голгофу, обогнал Марию Магдалину? Вот это была душа, знаешь, такая душа, какие не часто встречаются. Даже я, который чего только на этом свете не повидал, не смог устоять перед этой измученной душой. Любовь…
— Хозяин, зачем вы мне это рассказываете? Вы что, правда считаете, что умеете хорошо рассказать историю? Да к тому же еще любовную? Вы не в состоянии рассказать любовную историю. Почему? Во-первых, потому что вы не умеете любить. Можно быть знающим и мудрым рассказчиком, но если не умеешь любить, ни в знаниях, ни в мудрости нет никакого прока.
— То, что ты сейчас сказал, очень глупо, — ответил я резко. — Потому что если это действительно так, то, значит, только убийца сумеет рассказать об убийстве, только предатель — о предательстве, только я — о зле и только ангел — о добре.
— Это полуправда, хозяин.
— Как так?!
— А так, что только дьявол не становится лучше после того, как рассказ закончен. Рассказчик должен учиться по ходу того, как рассказывает: любовник к концу истории понимает, что нужно больше любить, убийца кается, предатель падает на колени перед королем. Только такой рассказ и есть настоящий рассказ.
— Все остальное — правда, — сказал я с улыбкой.
Новак раскурил трубку, это был хороший вирджинский табак, который я покупал себе, но угощал и его. Он посмотрел на меня такими глазами, словно курил гашиш.
— Но почему я не могу рассказать хорошую любовную историю, если я бывал влюблен?
— Это вопрос, хозяин. Быть влюбленным — что это значит? Вы когда-нибудь готовы были отдать себя любимой женщине всего, целиком, без раздумий, без капли страха? Вы когда-нибудь могли поверить в любовь без вашей любимой защиты — иронии?
— Нет, конечно, ведь любая женщина смертна.
— Я это понимаю, хозяин, так думает каждый: я один бессмертен, а все другие преходящи и конечны, и в этом-то и кроется причина нашей сдержанности. Не смейтесь, хозяин, это печально.
— И дальше? — спросил я.
— И дальше, плохой рассказчик не умеет заканчивать историю. Даже если он умеет ее завязать, развязать у него не получается. У плохого рассказа нет конца, по этому признаку можно узнать бездарного рассказчика.
— Да ты просто Аристотель!
— Я, может, и получше его. От него я много узнал о некоторых вещах. Знаю, что завязка равна вопросу, а развязка ответу. Любой умеет спрашивать, но мало кто умеет отвечать, чтобы ответить, надо стать лучше. Я всегда думаю, что вам все безразлично. Вы никогда ничему не научитесь. Поэтому вы дьявол.
— Теперь ясно, — сказал я.
А он не сказал ничего, только попыхивал вирджинским табаком и смотрел в землю, себе под ноги. Я тоже раскурил трубку, и теперь мы курили вместе.
Граф Шметау объявил, что обед закончен. Сделал он это как-то странно, без присущей ему помпезности, скромно, совсем не в своей манере. И тогда я впервые поняла величие скромности. А Шметау страдал манией величия, вы и сами могли это заметить, его представления о собственной важности были просто неописуемы и не исчерпывались только тем, что граф Марули, несомненно, его покровитель, придет на смену моему мужу, а совершенно необъяснимым для меня образом касались и положения Шметау, которое в тот момент было иным, более высоким, чем наше. Но сам Шметау тогда еще этого знать не мог.
Как бы то ни было, обед закончился, Радецки встал первым, слегка поклонился всем и объявил о решении, что именно он будет тем, кто проведет эту ночь на мельнице.