В «Пробуждении весны», в «Философии» маркиза де Сада мы доходим до некоей крайней точки, до апокалипсиса, до грани небытия, за которой, после которой и через которую открывается нечто совсем иное. Здесь темное Инь, исчерпавшись до последней своей капли, до последнего вздоха и всполоха, сменяется на светящееся Ян, здесь низ становится верхом, Тьма перевоплощается в Свет. И ведь это никакая не уловка, продуманная и тщательно выверенная, это только переживание, само переживание! Мое – зрителя – переживание! Ведь никто же, право, не выходит на авансцену и не заявляет приказным тоном: «А теперь – Свет!», ни в коем случае! Это что-то внутри меня, в зрителе, озаряется всепроникающим Светом, и это мне – зрителю – хочется сказать, крикнуть, запеть, кружась в мистическом танце: «Да будет Свет!»
Но в этом спектакле, в его «Саломее», этот потрясающий эффект «переворота» достигается совершенно удивительным и, что самое главное для последователей святого Фомы, наглядным образом: Роман Григорьевич вызывает в зрителе такое явственное, такое сильное сопереживание безвыходной, обреченной трагедии Уайльда (не Саломеи, не Ирода, а Уайльда!), что в какой-то момент становится понятно, ясно как божий день, что выход есть! Есть спасение, его просто не может не быть! Право, я не хочу ни от чего спасаться, поэтому, когда я говорю «спасение», а не подразумеваю никакой нелепой, слабовольной и трусливой псевдохристианской мечты, но нечто большее, нечто более важное, чем мое личное или кого бы то ни было еще спасение, я ощущаю собственно акт Спасения. Не то, чтобы у меня были какие-то
И тут я невольно вспоминаю «внутренний опыт» Жоржа Батая, который вдохновил его знаменитую книгу:
«Тогда я был еще очень молод, – рассказывает Батай во “Внутреннем опыте”, – вел беспорядочную, полную пустого пьянства жизнь: круг моих непристойных, головокружительных, но исполненных заботы, строгости, крестной муки идей только-только раскручивался… В этом кружении разума брали свое тоска, смятение одиночки, трусость, дурной тон: праздник возобновился чуть позднее. Несомненно то, что легкость и “невозможное”, с которым я столкнулся лицом к лицу, вскружили мне голову. Усеянное смехом пространство раскрыло передо мной свою мрачную бездну. Переходя улицу дю Фур, я стал вдруг неизвестным в этом “ничто”… я отрицал собой эти серые стены, которые меня окружали, и устремился вперед, влекомый каким-то восхищением. Я смеялся божественным смехом, зонтик, опустившись мне на голову, скрывал меня (я нарочно накрыл себя этим черным саваном). Я смеялся так, как, возможно, еще никто и никогда не смеялся. Сокровенность каждой вещи, обнажившись, открылась мне, словно я был уже мертв. Кажется, я остановился посреди улицы, скрывая свой бред под зонтиком. Вроде бы я подпрыгнул (несомненно, в мыслях) – меня сотрясали конвульсии света, и, воображаю себе, я смеялся на бегу. Сомнение не отпускает меня, переполняя тоской. Что значит это озарение? Что это за свет, если даже сияние солнца ослепляло и воспламеняло меня изнутри? Чуть больше света, чуть меньше – это совершенно ничего не меняет; во всяком случае, человек, будь он солнечным или иным, остается человеком: быть всего лишь человеком, не иметь никакой иной возможности – вот что душит, вот что переполняет тяжким неведением, вот что нестерпимее всего».