Читаем Страна идиша полностью

Выбор имени для меня тоже был делом серьезным, и эмоций вокруг него было много. Довид был патриархом нашей семьи, папиным отцом. Он погиб в Белостокском гетто, а Вторая мировая еще была свежа в памяти каждого. Мою сестру Еву, родившуюся в Канаде во время войны, чуть не назвали Викторией в честь победы Монтгомери [5]над Роммелем [6]при Эль-Аламейне, [7]но мама предпочла имя Ева, в честь ИВО — виленского Еврейского исследовательского института, ныне находящегося в Нью-Йорке. [8]Однако за шесть месяцев до моего рождения кузены Нат и Салли назвали своего первенца Давидом, что для мамы означало необходимость выбрать какое-нибудь другое имя. Но на этот раз, по-видимому, последнее слово оказалось не за мамой. Назвать меня именем отцова отца было не просто проявлением почтения к родителям — это было актом искупления, возвращения сыновнего долга, данью памяти о последнем семейном пасхальном седере [9]в Белостоке. Прошли годы, и стало ясно, что имя Давид было выбрано правильно: отрастив бороду и начав покрывать голову, я стал выглядеть точь-в-точь как дедушка на портрете, заказанном у монреальского художника Александра Берковича. [10]В особенности после того, как мне прооперировали отслоившуюся сетчатку. Ту же операцию в Бостоне сделали моему отцу и тем спасли его от слепоты.

Сейчас мне кажется, что, встретив мое появление на свет песней на идише, мама тонко намекнула на литературную подоплеку моего зачатия. Семейное предание гласит, что меня не было бы на свете — если бы не идишский поэт Лейб Файнберг. [11]После рождения Евы мама была готова запечатать свое лоно: у нее один за другим случались выкидыши, причиной которым был бездарно сделанный накануне их бегства из Европы аборт. Но в один прекрасный день она заметила в Дер Тог— ежедневной нью-йоркской газете на идише — статью, поздравлявшую поэта Лейба Файнберга с рождением четвертого ребенка. «Дер алтер кокер кен, — воскликнула она, — ун их кен нит? — Этот старый пердун может, а я нет?!» (По случайности, моего отца тоже звали Лейбом.) Она была уверена, что у нее родится именно сын. Уверена настолько, что поспорила с Мишей Хофманом на золотой амулет с Десятью заповедями, — и в результате Мише с большою неохотой пришлось с ним расстаться. (Она выиграла пари, но двенадцать лет спустя я потерял мамин выигрыш во время уроков плавания в лагере Масад. [12])

Какова моя роль в нашем семействе, я узнал очень рано. «Биньомин-Биньямин, — говорила она, — венец главы моей. Рутеле-Рути — счастье мое. Евале — радость моя. А ты, Доделе, моя жизнь… Нет, гораздо больше — ты мой подарок от Господа, майн ойсгебетенер бай Гот— выпрошенный у Бога». В соответствие с этой шкалой, поспешила она уверить меня, братья и сестры не смогут доставить мне огорчений, и все будет не так, как в ее семье там, в Европе, — ведь ее мама, Фрадл, столь явно предпочитала своего Биньомина, «Нёню», всем остальным.

Уступив мое первое имя Роскисам, родне мужа, мама настояла, чтоб моим вторым стало имя Григорий — в честь ее любимого брата Гриши. На своем туалетном столике она держала его фотокарточку: одну половину выдающегося фамильного носа Мацев не видно в тени, а другая сияет благородным блеском. На фото Грише 16 лет — именно столько ему было, когда разразилась Первая мировая война и Софья Соломоновна, основательница и директриса русско-еврейской гимназии Софьи Каган, спешно отослала Гришу в Екатеринослав, [13]доверив ему эвакуацию всей ее школы! Еще более героической была его поездка из Харькова к смертному одру своего брата Нёни. Когда Гришин поезд был остановлен большевиками, он вскарабкался на крышу и, обращаясь к воинственному сброду, возопил: «Братья!», дабы уверить их в международной солидарности всех страждущих. Позже, в 1940 году, как рассказывала маме Соня Тенцер, уже во время советской оккупации, Гриша в одиночку открыл прачечную для заполонивших Вильнюс еврейских беженцев, все прибывавших и прибывавших из оккупированной немцами Польши.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже