Сам Зайдман не оставлял надежд. Однажды он пригласил тетю Мину, мамину сводную сестру, в кафе и сказал ей: «Передай Маше, что я все еще люблю ее». В Виленском гетто он разыскал Надю, жену дяди Гриши, и, щедро заплатив ей за педикюр, при всех поинтересовался, не знает ли она Машин новый адрес в Канаде. Именно так он нашел ее после войны, и первое его письмо к ней, присланное из Швеции, начиналось словами: «Я Онегин, пишу моей Татьяне». (Если я когда-нибудь выучу русский, то прочту это письмо в первую очередь.)
Из маминых братьев и сестер в живых остался лишь наш дядя Александр, который бросил свой зубной кабинет и жену, старше его на шесть лет, и отправился на корабле в Америку, где жил инкогнито, чтоб не разводиться со своей женой. Четырнадцать лет спустя дядя Гриша дал ей
Если бы маминым мужем стал Зайдман, я потерял бы отца куда раньше, да и, вообще, возможно, не появился бы на свет, поскольку маме в достаточно зрелом возрасте ребенок был бы не нужен. А еще я точно не вырос бы в убеждении, что безвозвратно теряешь ты именно то, что любишь больше всего.
Глава 4
Хлеб
«Во время войны даже раввины покидают свою паству».[43]
В столовой нашего просторного монреальского дома за столом, напротив хозяйки, сидел ее наперсник, рабби Барон. Кое-что в беседе с мамой его просто потрясло — нет, не неожиданное и, казалось бы, ни на чем не основанное сравнение мирного Монреаля и Вильно времен Первой мировой и не то, что знаменитый раввин Хаим-Ойзер Гродзенский,[44]
главный объект маминых обвинений, жил прямо напротив нее, на углу улиц Завальной и Тракайской. На самом деле его ошарашило мамино заявление, что, когда немцы вошли в Вильно, в Судный день[45]1915 года, раввин Гродзенский уже убежал на восток, оставив Вильно без руководителя. Рабби Барон, отлично знавший, что вся еда и посуда на нашей кухне трефная,[46] — мама обожала говорить, что треф не то, что входит в рот, а то, что из него выходит, — все же не смог отказаться от чашки горячего чая. Услышав мамины слова о раввине, он вдруг оторвал от чашки окруженные аккуратно постриженной бородой губы и покачал головой.«Госпожа Роскис, этого не может быть. Его святые кости недавно были перенесены советскими властями на новое виленское кладбище — естественно, за большие деньги».
Мама была настолько оскорблена скептицизмом рабби Барона, его недоверием к ней, так шокирована его наивностью в делах прошлого, что отказывалась приглашать его в течение последующих шести месяцев, и я — в то время десятилетний мальчик — стал единственным хранителем не только этой истории, но и всей семейной хроники времен первой немецкой оккупации.
«Как только она могла оставить все это?» — риторически вопрошала мама неделю спустя (она стояла спиной к раковине и будто бы разглядывала кухню). Она конечно же имела в виду мою бабушку Фрадл Мац, которая в 1915 году уже сорок лет жила во флигеле по адресу ул. Завальная, 28/30. Под «этим» подразумевались несчетные молитвенники, Библии и грошовые дурацкие книжки на идише, которые выпускал «Печатный дом» Маца.
Мне, в отличие от рабби Барона, не требовалось пояснений: я и так знал, что будет дальше. Если речь заходила о Фрадл, то все последующее, несомненно, должно было описывать ее ежедневный героизм. И конечно: «…если бы не женщины, — говорила она, — у мужчин не было бы дома, куда можно было бы возвращаться. Только посмотри, ну посмотри же, как нынешние жены потворствуют своим распутным страстям! Где любовь? Где верность?» Что же касается раввинов: «Довидл, как раз на прошлой неделе мы воочию убедились, из чего на деле скроены эти раввины!» — она подразумевала их всех — от Вильно до Монреаля.
Нёня, или Биньомин, любимец Фрадл, который умел играть на балалайке, как настоящий цыган, еще в июле записался добровольцем в царскую армию. Шестнадцатилетний сын Фрадл Гриша тоже скоро должен был уехать: начиналась эвакуация виленских учебных заведений — сначала детского сада Кочановской, который был у них во дворе, а затем и гимназии Софьи Каган. Софья пришла к Фрадл и умолила позволить юному Грише сопровождать ее в Екатеринослав — глубоко в русский тыл, где она обещала о нем прекрасно позаботиться. Фрадл согласилась. Но не успела она подумать, что у нее теперь двумя ртами меньше, как ее замужние дочери Мина и Анна вернулись, каждая со своим выводком, в родимое гнездо. И тут Вильно был сдан немцам.
Хлеб стал главной валютой, он спасал от смерти.
«Уж конечно, не канадский хлеб», — театрально смеялась мама в этот момент. Я кивал.