Галине за всю ее сознательную жизнь не приходилось испытывать настоящей боли, физического ощущения, по интенсивности сравнимого с такими неприятными вещами, как горе или унижение, и открытие ее поразило. В конце каждой схватки она понимала, что с радостью перенесла бы заново любое из ужасных чувств, какие у нее когда-либо возникали, лишь бы только это сию же секунду кончилось. Она готова была вернуться к тому разговору с Володей, состоявшемуся, когда она пришла домой из “Сокольников”. Она готова была лежать в темноте, прикрыв рукой глаз, на мокрой подушке, слушая ржание телевизора за стенкой. Никакого сравнения. Но поменяться ей никто не предлагал. Наступала следующая секунда, а за ней еще и еще, несмотря на то что боль, наполнявшая каждую, не позволяла представить себе, что она хоть как-то сможет вынести продолжение, эту остроту, это лезвие, разрезающее ткани, эту молнию, пронизывающую нервы, но она все же выносила, опять и опять, и следующая секунда опять вставала перед ней во всей своей невозможности. Ей не хотелось гладить себя по животу или по спине. Ей не хотелось ни к чему прикасаться там, внизу, где ее тело перестало быть ее, где возникло какое-то ужасное недоразумение с размерами и объемами, и возможностью вытолкнуть предмет размером с городской автобус через узкое отверстие в плоти. Ей хотелось наблюдать, находясь по ту сторону стекла. Но тут ее ждало другое открытие. Глупо было предполагать, что какая-то отстраненная часть ее сможет наблюдать за тем, как тело занимается своими делами. Схватки засосали ее туда, в кровь и плоть. Пока они продолжались, не существовало ничего, кроме ее тела. Только оно. Она целиком превращалась в тело.
Теперь она следила за часами, подталкивая глазами секундную стрелку, словно тонкая красная палочка, ползущая по циферблату, напрямую управляла ее чувствами. Все остальное в палате потеряло смысл. Секунды тащились, цеплялись за эту стрелку, проходящую мимо; они были коварными водными пространствами, липкими гектарами пустырей, мокрыми ртами, — но она продолжала двигаться. Она шла вперед. Больше ничего не помогало. Время, отмеряемое часовой и минутной стрелками, уходило. Уходили люди. Федор казался далеким, как звезды; ребенка невозможно было себе представить. Женщина с койки справа исчезла, потом и девчонка — ее, бьющуюся в каких-то конвульсиях, укатили по коридору. Это не имело никакого значения. Реальными были лишь она сама и секундная стрелка. Потому что, если схватиться за нее и продержаться два полных оборота — каждый черный круг по циферблату означал еще раз пройти через то, что было хуже горя и унижения, — то в конце, в последнюю секунду схватки, стрелка прибудет на место, и боль схлынет, быстро, как вода в дырявой кружке, и она ненадолго опять станет собой, узнаваемой, тяжело дышащей и дрожащей, и впереди у нее будет настоящая роскошь — передышка. Постепенно передышки становились все короче: три круга секундной стрелки, два, полтора. Но больше ухватиться было не за что, и эти секунды придавали ей сил, которых хватало ровно на то, чтобы сжать зубы и не позволять себе эти ужасные стоны, несущиеся с остальных коек. Это ей удавалось — едва-едва. Им с секундной стрелкой.
А потом секундная стрелка подвела ее. Две минуты боли; она ждала, когда кончится, все ждала и ждала, пока красная игла ползла дальше, вверх и через верхнюю точку циферблата, снова кругом и через нижнюю, и еще два полных оборота, и наконец она поняла, что на этот раз передышка не наступит — вообще больше не наступит. Изменила свою форму и боль схватки. Прежде она приходила волнами, нагнетаемыми, покачивающимися, поднимающимися все выше и выше, все они вздымались, если можно так сказать, в одном направлении, все вытягивались и сжимались, все кромсали и давили, направляясь к единой цели, в одну точку. Она раскрывалась — этого нельзя было не понять. Но теперь, казалось, цель исчезла, исчезла система. Если боль была морем, то теперь она превратилась в бурную неразбериху пены, взбаламучиваемой волнами, которые бежали куда попало и шлепались друг о дружку. Руки мясников забыли, что делают, и рвали ее как придется. Внутри наступило безумие. При этом пережить каждую секунду было все так же трудно, а теперь они будут надвигаться на нее без конца, не останавливаясь, без какой-либо логики, без каких-либо оснований. Так нельзя, подумала она. Я так не могу.
— Сестра, — позвала она.
Голос ее звучал, как писк. И еще раз. И еще. Наконец пришла Инна Олеговна, вытирая красные руки о полотенце.
— Что такое? — спросила она.
— По-моему, что-то не так, — прошептала Галина.
Сердитая тетка вздохнула и стала копаться у Галины в том месте, для которого та так и не придумала подходящее имя, такое, чтобы удобно было произносить.
— Все в порядке, — сказала она. — Просто вторая фаза пришла. Так и надо. Тебе еще, наверно, часа два.
Еще, наверное, два часа. Еще, наверное, 120 минут. Еще, наверное, 7200 секунд. Вечность, целая вечность.
— Прошу вас, — сказала Галина, — пожалуйста. Дайте мне что-нибудь. Это мучение. Я больше не могу.