«Худшим» оказались дребезжащая телефонная связь и шестерка незримых членов комиссии, которые взялись допрашивать меня обо всем на свете, – от моего любимого Верховного судьи США до взглядов на нынешнюю политическую ситуацию в Разъезде Коровий Мык. Связь была плохая, и я, прислушиваясь, ловил себя на том, что еще и прищуриваюсь, чтобы разобрать слова. Несколько вопросов касались моего сколько-нибудь значимого опыта работы в среде, раздираемой разногласиями: как я мог бы улаживать какие-нибудь гипотетические конфликты, – к примеру, что стал бы делать, если бы кто-то из моих коллег попытался обезглавить важного администратора. Задали мне и другой гипотетический вопрос: как бы я отреагировал, узнав, что штатный преподаватель спровоцировал внештатного тем, что оставил в ее рабочем почтовом ящике вздутую телячью мошонку после обеда в пятницу, прекрасно сознавая, что она останется там по меньшей мере до утра понедельника и к тому времени, как эту жуткую пакость обнаружат, будет вся кишеть мухами и личинками. Прозвучал вопрос о пожаре в здании (мне дали список преподаваемых дисциплин – математика, химия, философия, евгеника – и попросили обозначить порядок, в котором я стал бы выволакивать заведующих соответственных кафедр из пылающего и задымленного зала заседаний); а затем мне предложили комплект упражнений на выбор слов (в одном таком – паре существительных «филей-руккола», к примеру, или «сыромять-тантра» – меня попросили выбрать то, что, по моему профессиональному мнению, в большей степени указывает на продуктивную студентоцентричную среду обучения). В рамках собеседования меня заставили импровизированно изложить мою философию образования белым стихом; затем предоставить самостоятельный критический разбор собственного выступления, и, наконец, подвергнуть самокритике структуру и размер моей самокритики. Кто-то попросил меня выбрать государственное образование современного мира, которое лучше всего характеризовало бы мой темперамент (я предпочел
– Каково ваше величайшее достоинство? – спросили меня.
– Я много всего разного, – ответил я.
– А величайший недостаток?
– Будучи многим разным, – вздохнул я в трубку, – я склонен к тому, чтобы не быть ничем этим
Прочими вопросами, похоже, они выясняли историю моей семьи в Разъезде Коровий Мык: дед мой некогда жил там, пока не перевез жену и детей сначала в другую часть штата, а потом и вообще на другой край страны; теперь же, отчаявшись найти хоть какую-то работу и ухватившись за такое редкое совпадение, я счел наилучшим упомянуть о сем незначительном факте в сопроводительном письме.
– Так вы, значит,
– Ну, сам я там, вообще-то, ни разу не бывал. Но слышал множество рассказов… – И тут я изложил им легенду, передававшуюся у нас от предков к потомкам, о том, как мой дед некогда спас тонувшую в реке Коровий Мык суфражистку. Семья наша поистине гордилась его отвагой, и несколько поколений самозабвенно пересказывали друг другу эту историю.
– Вот как! – воскликнул дамский голос как раз в тот миг, когда дед мой укладывал безжизненное, однако еще дышавшее женское тело на речной берег. – Стало быть, вы бы признали вероятность того, что женщины равны мужчинам? Или вы скорее считаете справедливым, что женщина-хирург, производящая аборты в конце срока, должна зарабатывать значительно меньше своего коллеги-мужчины в соседней клинике?
– А если так, – перебил ее другой голос, – поддержали б вы или не поддержали ту или иную из множества инициатив, призывающих допускать в наши школы красных коммунистов и их гомосексуальных союзников посредством субсидируемых правительством гуманитарных программ?