«…Рыжий и трепетный, как огонь, он вбежал на эстраду, жарко пожал нам руки, объявил себя убежденным футуристом и сел за рояль. Для начала сыграл новую вещь „Наваждение“. Блестящее исполнение, виртуозная техника, изобретательская композиция так всех захватили, что нового футуриста долго не отпускали от рояля. Ну и темперамент у Прокофьева! Казалось, что в кафе происходит пожар, рушатся пламенеющие, как волосы композитора, балки, косяки, а мы стояли готовыми сгореть заживо в огне неслыханной музыки… Подобное совершается, быть может, раз в жизни, когда видишь, ощущаешь, что мастер „безумствует“ в сверхэкстазе, будто идет в смертную атаку, что этот натиск больше не повторится никогда…»
Тогда же, по свидетельству Каменского, Маяковский, который тоже был в это время в кафе, набросал карандашный портрет композитора, подписав: «Сергей Сергеевич играет на самых нежных нервах Владимира Владимировича».
Крайности в музыке Прокофьева озадачивали современников, но заражали его оптимизм и молодой задор. «С каким наслаждением и вместе удивлением наталкиваешься на это яркое и здоровое явление в ворохах современной изнеженности, расслабленности и анемичности», — писал в то время друг Прокофьева композитор Н. Я. Мясковский.
Читая биографию Прокофьева, я, к своему удивлению, обнаружил, что сам он давным-давно уже «высказался» о солнце. И произошло это до появления альбома.
26 января 1916 года в Петрограде состоялось первое исполнение Скифской сюиты Прокофьева под управлением композитора. Не без юмора вспоминает он об этом в автобиографии: «…После сюиты в зале разыгрался чрезвычайно большой шум… Глазунов, к которому я специально заезжал, чтобы пригласить на концерт… вышел из себя — и из зала, не вынеся солнечного восхода, то есть за восемь тактов до конца… Литаврист пробил литавру насквозь, и Зилоти обещал мне прислать прорванную кожу на память…»
Скифская сюита Прокофьева вопреки ожиданию не произвела на меня впечатления «скандального». Больше того, отдельные места сюиты мне просто понравились. Например, третья часть — «Ночь», полная негромких, таинственных и глубоких звуков… «Восход солнца», конечно, «слепит» слушателя нарастающим, накаленным звуком труб в высоком регистре. Эти восемь тактов звучат торжественно, но несколько пронзительно, раздражая слух.
Что могло возмутить в этом «Восходе солнца» Глазунова? Может быть, он почувствовал в музыке Прокофьева отсутствие того, на чем держалась музыка его великих предшественников и современников — Глинки, Чайковского, Рахманинова, — отсутствие мелодичности? В Скифской сюите нет запоминающихся, ярких мелодий. Это усложняет восприятие.
Так где же все-таки искать истоки Седьмой симфонии?
На помощь мне пришел сам композитор. Читая его воспоминания, я неожиданно натолкнулся на анализ основных путей, по которым развивалось творчество Прокофьева. Вот эти «линии» творчества.
Первая — классическая — берет свое начало в раннем детстве, когда Прокофьев слышал от матери сонаты Бетховена.
Вторая линия — новаторская. Она идет от знаменательной встречи с Танеевым, когда тот задел «простые гармонии» юного композитора. А произошло это так. Одиннадцатилетний Сережа показывал сочиненную им симфонию, и Танеев заметил, что «больно уж простовата гармония». Маленького сочинителя это «задело». Через несколько лет «новшества» Прокофьева уже обращали на себя внимание.
«А когда через восемь лет, — пишет Прокофьев, — я сыграл Танееву этюды опус 2, он недовольно проговорил: „Что-то уж очень много фальшивых нот“. Я напомнил ему старый разговор, и Сергей Иванович, не без юмора взявшись за голову, воскликнул: „Неужто это я толкнул вас на такую скользкую дорогу!“
К этой линии композитор относит уже известные нам „Наваждение“ и Скифскую сюиту. Назвав эту линию творчества „новаторской“, Прокофьев выразился, пожалуй, не совсем точно. Ведь новаторство — поиски новых путей — может выражаться не только в усложнении формы произведений, но и в упрощении ее, если композитор ставит себе такую цель. Так что эту линию скорее можно назвать „изобретательской“.
Третью линию — токкатную, или моторную, идущую, „вероятно, от Токкаты Шумана“, которая произвела однажды на Прокофьева большое впечатление, композитор считал наименее ценной.
Четвертая линия — лирическая. Вот что пишет о ней Прокофьев:
„Вначале она появляется как лирико-созерцательная, порою не совсем связанная с мелодикой… Эта линия оставалась незамеченной, или же ее замечали задним числом. В лирике мне в течение долгого времени отказывали вовсе, и, непоощренная, она развивалась медленно. Зато в дальнейшем я обращал на нее все больше и больше внимания“.