— Тебя удушу… Сама в озере утону… Одна жизнь на земле… Одна радость у жизни…
Мне почему-то стало душно. Закружилась голова. Клава тоже однажды обняла меня. Но это было совсем другое. Она не душила и не кричала так судорожно, а тихо и, кажется, даже шепотом сказала:
— Через два года я буду совсем уже большой, и мне хочется, чтобы вы считали меня своей невестой, ни на кого не обратили внимание…
И я сказал тогда:
— А зачем мне это нужно?..
И мы пошли через березовую рощу, потом по пшеничной меже, потом через другую рощу. Потом мы сидели в камышах, и Клава причесывала меня то на прямой пробор, то на косой, то зачесывала волосы назад, ища лучшую прическу для того времени, когда я стану начальником станции, а она будет работать там же кассиршей.
Хотя я никогда не мечтал быть начальником станции, равно как и вообще железнодорожником, но мне это казалась возможным и даже логичным. Почему же, в самом деле, не жить при станции, в хорошей квартире, с печами, отопляемыми каменным углем, и не жениться на Клавочке, которая так же, как и ты, будет получать жалованье и тут же перед приходом поезда продавать билеты? А все остальное время можно сидеть рядом и в долгие зимние вечера читать вслух интересные книги. Пять страниц — она, пять страниц — я. Это очень интересно, а главное — красиво.
Другое дело — то, что предлагала Стася. А она, перебравшись на мои колени и прильнув ко мне всем своим существом так, что трудно было поверить, существует ли мое существо, рисовала совершенно другой идеал счастья.
Она предлагала мне выкрасть казенную лошадь Рыжика, запрячь его в хозяйский ходок с плетеным коробком, погрузить наше имущество, затем привязать цирковую корову Пестрянку, а по пути прихватить и хозяйскую собаку Соболя, а затем в одну из безлунных ночей, которые вот-вот наступят, бежать вдвоем на Дон.
— А зачем? — спросил я.
— Жить, — ответила она, — жить!
— А где?
— В таборе!
Тут я Стасю пересадил с моих колен на траву. Мне хотелось по-хорошему втолковать ей, насколько несостоятельны ее желания, рассказать, что я собираюсь учиться, а затем стать горным техником, а может быть, даже горным инженером на родном Урале. У меня была потребность втолковать ей, что даже предложение Клавы перейти на железную дорогу и стать начальником станции вызывает у меня раздумье. Но я почему-то сказал:
— А что мы будем есть? На что мы будем жить в таборе?
— Золотой ангел! — ответила она. — Цирком! Рыжик пляшет. Я пляшу. Пестрянка в обруч скачет. Потом ты в колпаке песню поешь. Я в бубен деньги собираю… Другую лошадь купим. Воз хлеба привезем. Все рады будут!
Мне захотелось встать и уйти, но что-то заставило остаться. Может быть, желание узнать, как могла прийти такая блажь в ее в общем-то умную голову, как она могла подумать, что я могу стать бродячим шутом и кривляться на базарах. Неужели эту игру в цирк, это сегодняшнее представление на полустанке она приняла всерьез и увидела в этом призвание моей жизни?
А это было именно так. Стася готовилась к побегу давно и основательно. Она, оказывается, стала теперь обладательницей трех пятирублевых золотых монет.
— Все может быть, — таинственно сообщала она. — Золото всегда поможет. Еще одну получу, как только к Дашке Степана присушу…
Оказывается, Стася не только гадала, но и «присушивала» женихов. И «присушивание», как выяснилось, действовало в том случае, если за него платили золотом. И золото находилось…
С этой минуты Стася стала мне неприятной и ее прикосновения оскорбительными. И я сказал ей о своих жизненных намерениях и планах. А так как это не вполне убеждало ее, то я соврал ей, будто бы у меня есть невеста. И Стася, поверив мне, в ужасе крикнула:
— Клавка?
Я ничего не ответил ей. Пусть думает, как хочет, лишь бы отстала… Но Стася и не собиралась этого делать. Изменив тактику, она заявила, что у нее будто бы горит вся душа и она может сгореть «изнутри», как сгорела ее родная тетка, и решила потушить огонь в груди купанием.
Я не успел мигнуть, как она оказалась без кофты и юбки.
Тут, кто бы и в чем бы меня ни обвинил, но я не отвернулся. Что бы и кто бы ни говорил, но прекраснее на земле нет создания, нежели девушка, готовящаяся стать молодой женщиной. Иссиня-темная, почти нетелесная, Стася, распугав утят, задержалась на берегу, стоя ко мне спиной, будто высеченная из какого-то неизвестного коричневого камня, простирала руки к солнцу, потом, грациозно нагибаясь, пробовала рукой, достаточно ли тепла вода, потом плескала ее на себя и растиралась ею, зная, что я смотрю на нее. А потом прыжок, и затем крик:
— Ой, я тону! Спаси меня!
Я и не шевельнулся. В этом озере не было места, где бы самое короткое весло не доставало дна.
Разозленный и очарованный, я ушел в деревню.
Стася нагнала меня на полдороге и сказала, что ей показалось, будто она тонет, и что она теперь остудила свою душу и свое сердце, которое навсегда останется холодным, и она, может быть, от этого скоро похолодеет вся и ее похоронят далеко от родных кочевий.
А я сказал на это: