Читаем Страницы из дневника полностью

Не считаться с самим собой в течение дней, недель, месяцев. Потерять себя из виду. Итти туннелем в надежде увидеть за ним неизведанную страну. Боюсь, как бы слишком долгая работа сознания не связала чересчур логично будущее с прошлым, не помешала бы прошлому стать будущим. Превращения возможны только ночью, во сне; не заснув в куколке, гусеница не проснется мотыльком.

Мне важно не самому попасть в рай, а привести другого. Невыносимо то счастье, которым не с кем поделиться…

А что тогда сказать о счастьи, обретенном за счет другого?

Торная дорога, конечно, всегда надежней. Но много дичи на ней не спугнешь.

Это Баррес завел такую моду. Его потребность всюду, без конца отыскивать назидание, „урок“ — мне просто невыносима. Положение вассала, принижающее дух. Мы учимся у великих мастеров только тогда, когда они погружают нас в нечто вроде любовного экстаза. Те, что всюду ищут выгоды, подобны проституткам, которые, прежде чем отдаться, спрашивают: „Сколько заплатишь?“

Я хочу ощутить аромат каждого цветка, словно это лето для меня — последнее.

Рыбы, умирая, переворачиваются брюхом вверх и всплывают на поверхность: таков их способ падать.

Больше всего я ненавижу перевранные цитаты. Так можно заставить писателя сказать все, что угодно. Максанс, взваливая на меня ответственность за анекдот из „Фальшивомонетчиков“ (который он, кстати, полностью извращает, сказав: „Мне рассказал этот анекдот один русский писатель“ — не значит ли это, что он не читал книги и что его мнение основывается на слухах?), напоминает мне Ломброзо, который по „Неумелому стекольщику“ Бодлера заключил о жестокости поэта: не заставлял, ли Бодлер стекольщиков, — говорит Ломброзо, — подниматься на его мансарду, чтобы тут же выгнать их вор, расколотив вдребезги их товар за то, что у них не было розовых стекол?

Но из его заявления я привожу следующее:

„Ницше — враг мой, трогательный для меня тем, что даже в его отказе чувствуется страдание“. Да, это верно; и то же самое — С.: они упрекают меня в безмятежности. Счастье, достигнутое не их путем, кажется им величайшим преступлением или, по меньшей мере, величайшей духовной скудостью.

Эм и m-ll Z. говорят о больницах, о безобразных тамошних злоупотреблениях, о скверной кормежке больных, о беззакониях, кумовстве и шантаже, которому подчас подвергаются несчастные больные со стороны сиделок. Однако раскрыть эти преступления значит — сыграть на руку „левым“. И об этом помалкивают. И когда встречаешь в народе ужас перед больницей, он кажется — увы! — больше чем справедливым.

Помню, однажды я захотел навестить свою племянницу незадолго до ее конца, нанял авто.

о- На улицу Буало, в лечебницу, — приказал я шоферу.

Тот спрашивает:

— Какой номер?

— Не знаю. Вы сами должны знать. Это — частная лечебница.

Тогда, повернувшись ко мне, он сказал, и в голосе его слышалось все: ненависть, презрение, насмешка, горечь.

— Мы знаем только Ларибуазьер.[13]

Это невинное слово, произнесенное по-деревенски, нараспев, прозвучало похоронным звоном.

— Да полно, — ответил я ему, — сдохнуть везде одинаково можно: что в частной больнице, что в государственной…

Но его восклицания у меня по спине мурашки забегали.

М. Н. очень умен; чувствуется, что проблемы свои он подобрал по дороге. Он их не выносил и не родил в муках.

Мне стоит большого усилия убедить себя, что я теперь в возрасте тех, кто казался мне дряхлым, когда я был молодым.

О кровосмесительном характере теорий Барреса. По его мнению, нельзя, невозможно любить людей иной крови.

Баррес (я читаю теперь с ожесточенной усидчивостью второй том его „Дневников“), видимо, обеспокоен тем, что отец Шопена происходит из Нанта. (Я писал об этом несколько страниц; нужно их только найти и доразвить.) Он отмечает факт, чтобы тотчас о нем забыть. Как он ловко сам себя изобличает! То же самое и о Клоде Желэ, великом лотарингце.[14]

Упорство, с каким он отстаивает абсурд, — вот что, может быть, больше всего и трогает в Барресе.

Но чтобы лианообразная мысль его могла вытянуться ей необходима подпорка.

„… закон человеческого производства. Мы знаем, что энергия индивидуума есть не что иное, как сумма душ его покойников, и что она получается только благодаря непрерывности земного влияния“ (стр. 93).

И наивно добавляет:

„Вот где одна из основных идей, почти достаточных для оплодотворения ума, так часто возможно их применение“. И действительно, вся работа его мысли заключалась в применении этой теории к отдельным случаям.

Нельзя твердо сказать, что эта теория ошибочна, но, как все теории, она, по прошествии определенного времени и сыграв раз навсегда определенную роль в прогрессе человечества, станет располагать к праздности и всячески тормозить его дальнейшее развитие.

И вдруг — поразительное признание (стр. 192):

„Лотарингия — могу ли я сказать со всей искренностью, что я ее люблю?…[15]

Но она проникает в не принадлежащую ей жизнь мою и, может быть, завладевает ею. Не знаю, люблю ли я ее; но, войдя в мое существо через страдание, она стала одной из причин моего развития“.

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 гениев науки
10 гениев науки

С одной стороны, мы старались сделать книгу как можно более биографической, не углубляясь в научные дебри. С другой стороны, биографию ученого трудно представить без описания развития его идей. А значит, и без изложения самих идей не обойтись. В одних случаях, где это представлялось удобным, мы старались переплетать биографические сведения с научными, в других — разделять их, тем не менее пытаясь уделить внимание процессам формирования взглядов ученого. Исключение составляют Пифагор и Аристотель. О них, особенно о Пифагоре, сохранилось не так уж много достоверных биографических сведений, поэтому наш рассказ включает анализ источников информации, изложение взглядов различных специалистов. Возможно, из-за этого текст стал несколько суше, но мы пошли на это в угоду достоверности. Тем не менее мы все же надеемся, что книга в целом не только вызовет ваш интерес (он уже есть, если вы начали читать), но и доставит вам удовольствие.

Александр Владимирович Фомин

Биографии и Мемуары / Документальное