Лучше не скажешь. Он проявил здесь исключительную проницательность. И далее — на стр. 215:
„Моя любовь к Лотарингии досталась мне нелегко. В Лотарингии масштабы всегда ограничены (стр. 190). В десять, двадцать, тридцать лет я чувствовал себя так, как в ссылке. Я не переставал мечтать о Востоке. Мне всегда Казалось, что в этих краях я люблю лишь землю мертвецов, кладбище, сновидения, места призраков, тайны и т. д.“
И еще (стр.237): „Вначале она мне не нравилась. Я полюбил ее, лишь поняв, что и у нее есть мертвецы“. Как будто их нет в каждой стране! „Затем это ответ на вопрос: чего ради?“ (стр. 238).
Необходимость искусственно подогревать интерес к ложному образу рождается у Барреса из глубокого сознания собственного оскудения. У него не встретишь реальной насущной проблемы. Ему нужно изобретать; без выдумки ему нечего было бы сказать. Отсюда — острое ощущение небытия, пустоты, смерти; потребность „довольствоваться малым“ (стр. 236).
Перечел с глубокой радостью первую книгу „Wahrheit und Dichtung“[16] по-немецки. Попробовал в шестой или седьмой раз (по меньшей мере) осилить „Also sprach Zaratustra“.[17] Немыслимо. Я не выношу тона этой книги. И мой восторг перед ницше не заставит меня претерпеть до конца этот тон. В конце концов мне кажется, что он перестарался: книга ничего не прибавляет к его славе. Я постоянно чувствую в нем зависть к Христу; назойливое желание дать миру книгу, равную Евангелию. Если „Так говорил Заратустра“ и более известна, чем все остальные книги Ницше, то это только потому, что это, в сущности, роман. Но в силу этого она может удовлетворить вкусы самого низшего разряда читателей, — для тех, кому еще необходим миф. А я… как раз люблю Ницше за его ненависть к вымыслу.
„Сцены будущей жизни“,[18] которые я дочитываю, не дают мне никакого удовлетворения. Несколько слов предисловия заставили меня ожидать большего. Если американизм восторжествует и если позднее, после его триумфа, снова взять эту книгу, — боюсь, как бы она не показалась детским лепетом. Высший индивидуализм должен мечтать о стандартизации массы. Нужно лишь сожалеть, что Америка останавливается на первых шагах. Да останавливается ли? Благодаря ей человечество начинает вглядываться в новые проблемы, развиваться под новым небом. Под обеззвезденным небом? — Нет, под небом, звезды которого мы не сумели еще разглядеть.
Я полон уважения к „Демону юга“ Бурже и считаю, что большое место, занимаемое им в литературе, принадлежит ему по праву. Книга эта совсем не так вяло написана, как я предполагал. В его работе нет внезапных срывов, психологических ошибок; замечания всегда верны и иногда удивительно разумны. Но когда, оставив на время „Демона юга“, я принимаюсь за Гете, сразу видишь (не к чему и сравнивать, чтобы это увидеть), как высоко над холмом Бурже вздымается вершина истинного Парнаса. Он не принадлежит к величественной горной цепи, вершины которой благодаря вечному снегу всегда нечеловечески обнажены. Конечно, он счастлив и тем, что раскрывает перед нами пахотные земли, но я не думаю, что урожай с них может быть всегда съедобен. Аппетит на такие продукты проходит всегда вместе с эпохой; утилитарное искусство недолговечно, и как только оно перестает приносить пользу, оно вызывает лишь исторический интерес. Даже „серьезный“ тон его книги вызывает улыбку, а отсутствие иронии к самому себе быстро вызовет и уже вызывает иронию у читателя. Ничто так не ветшает, как серьезные книги. Ни Мольер, ни Сервантес, ни даже Паскаль — не серьезны. Они величественны. Если бы „Провинциальные письма“ были серьезны, никто бы их в руки не взял. И как раз серьезная сторона творчества Боссюэта больше не имеет хождения. Да, думается мне — через двадцать (от силы — через пятьдесят) лет Бурже безнадежно устареет.
Д-р М. находил вполне естественным выражение, теперь такое избитое: „общий паралитик“. Невозможно сразу подыскать примеры, чтобы подчеркнуть нелепость этого выражения; я спросил его, можно ли сказать в таком случае: „перемежающийся малярик“, — скоротечный чахоточный», «кишечный туберкулезник».
Докончил выписанную мною очень интересную и убедительную книгу о болезни Ж. Ж. Руссо. Автор все сводит к задержанию мочи; отсюда — постепенное отравление крови и т. д.
Помню я, — когда родился Р. «R»., сиделка пришла к отцу и объявила, что ребенок «криво сикает».
— Лишь бы думал прямо, — воскликнул М., может быть с большей долей юмора, чем благоразумия.
П., который подозрителен не тем, что плохо понимает мои писания, а тем, что слишком любезно к ним относится, высказал мне свое негодование по поводу той непочтительности, с какой я говорю в «Возвращении с озера Чад» о «Смерти волка».[19] Он сказал мне, что все домашние животные ревут и визжат, когда их режут; но что будь я охотник, я был бы поражен молчаливой агонией диких животных. И так он довел меня до того, что я пожалел, зачем написал эти строки.