Оказалось, что обыск был от штаба Петерса[62]
. Вернулся он серьезный, сказав, что приказали привезти меня одну. Опять душераздирающее прощание с матерью, и меня увезли в закрытом моторе. Два вооруженных солдата сели против меня.Приехав в штаб Петроградской обороны на Малой Морской, посадили в кабинете на кожаный диван, пока у них шло «совещание» по поводу меня. Никогда мне не забыть этих двух часов. Рыжий офицер входил несколько раз, подбадривал, говоря, что мое дело затребовано с Гороховой, но что заседание идет хорошо. «Долго ли меня здесь продержат?» – спросила я. «Здесь никого не держат, – расстреливают или отпускают!» – ответил он. Затем вошел другой офицер и начался допрос.
Вместо вопроса об оружии и бомбах, они принесли альбом моих снимков, снятых в Могилеве и отобранных у меня. Позвав еще каких-то барышень, требовали от меня объяснения по каждой фотографии, а также ставили вопросы все те же о царской семье. Офицер, который допрашивал меня, сказал, что жил недалеко от моих родителей в Тери-оках и видел меня с ними. «Посмотри, посмотри, какие они миленькие», – говорили они, смотря на фотографии великих княжон. Затем объявили мне, что отпускают домой. «Я вас довезу и кстати еще раз осмотрю квартиру!» – сказал офицер. Мы поехали. Вбежав к маме, я не верила счастью, что снова дома. Офицер же еще раз сделал тщательный обыск и уехал, сказав, что они получили в штабе письмо обо мне. Мать и я подозревали известную уже сестру.
Через месяц началось наступление Белой армии на Петроград. Город был объявлен на военном положении, удвоились обыски и аресты. Нервничала власть. Везде учились солдаты, летали аэропланы. С лета также ввели карточки, по которым несчастное население получало все меньше и меньше продуктов. Стали свирепствовать эпидемии. Больше всего голодала интеллигенция, получая в общественных столовых две ложки воды с картофелем, вместо супа, и ложку каши. Кто мог, тот привозил продукты тайно; крестьяне привозили молоко и масло, но денег не брали, а меняли на последнее достояние. Мы отдали понемногу все, платья, гардины, шторы из всех комнат. Часто, за неимением дров, распиливали и сжигали сперва ящики, потом мебель, стулья и столы покойного отца.
Мать не вставала после дизентерии. Жили со дня на день, стараясь не терять бодрости духа и упования на милосердие Божие. Приходилось иногда ходить и просить хлеба у соседей, но добрые люди не оставляли нас.
XXII
Накануне Воздвижения я была на ночном молении в Лавре: началось в 11 часов вечера. Всенощная, полунощ-ница, общее соборование и ранняя обедня. Собор был так переполнен, что, как говорят, яблоку некуда было упасть. До обедни была общая исповедь, которую провел священник Введенский. Митрополит Вениамин читал разрешительную молитву. Более часа подходили к святым тайнам: пришлось двигаться сдавленной среди толпы, так что нельзя было поднять руку, чтобы перекреститься. Ярко светило солнце, когда в 8 часов утра выходила радостная толпа из ворот Лавры, никто даже не чувствовал особенной усталости.
В храмах народ искал успокоения от горьких переживаний и потерь этого страшного времени.
22 сентября вечером я пошла на лекцию в одну из отдаленных церквей и осталась ночевать у друзей, так как идти пешком домой вечером было далеко и опасно. Все последнее время тоска и вечный страх не покидали меня; в эту ночь я видела отца Иоанна Кронштадтского во сне. Он сказал мне: «Не бойся, я все время с тобой!»
Я решила поехать прямо от друзей к ранней обедне на Карповку, и, причастившись святых тайн, вернулась домой. Удивилась, найдя дверь черного хода запертой. Когда я позвонила, мне открыла мать, вся в слезах, и с ней два солдата, приехавшие меня взять на Гороховую. Оказывается, они приехали ночью и оставили в квартире засаду. Мать уже уложила пакетик с бельем и хлебом, и нам еще раз пришлось проститься с матерью, полагая, что это наше последнее прощание на земле, так как они говорили, что берут меня как заложницу за наступление Белой армии.
Приехали на Гороховую. Опять та же процедура, канцелярия, пропуск и заключение в темной камере. Проходя мимо солдат, слышала их насмешки: «Ах, вот поймали птицу, которая не ночует дома!» В женской камере меня поместили у окна. Над крышей виднелся золотой купол Исаакиевского собора. День и ночь окруженная адом, я смотрела и молилась на этот купол. Комната наша была полна; около меня помещалась белокурая барышня, финка, которую арестовали за попытку уехать в Финляндию. Она служила теперь машинисткой в Чрезвычайке и по ночам работала: составляла списки арестованных, и потому заранее знала об участи многих. Кроме того, за этой барышней ухаживал главный комиссар – эстонец. Возвращаясь ночью со своей службы, она вполголоса передавала своей подруге, высокой, рыжей грузинке Менабде, кого именно увезут в Кронштадт на расстрел.