Однажды мы все увидели, как Давыдов не на шутку рассердился. О том, как сильно было в нем недоверие ко всякого рода театральному трюкачеству, можно судить по приведенному мною выше рассказу о разговоре Давыдова с режиссером Иксом Иксовичем. Очень враждебно относился он к модным в то время «дерзаниям» в области половой морали, принимавшим как раз тогда (после разгрома революции 1905 года) гиперболический характер самой откровенной порнографии в литературе. Как-то один из гостей В., родственник хозяйки, который якобы где-то что-то писал, хотя никто не знал толком, где и что он пишет,- его так и называли «тайный литератор и явный дурак»,- стал распространяться о «волшебных мигах желания», о том, что «я - вольный ветер, я вечно вею, волную волны, волную нивы» (Бальмонт),- сегодня люблю одну, завтра полюбилась мне другая и т.п. Все это в сочетании с необыкновенно плюгавой внешностью этого «сверхчеловека» было очень противно.
И вдруг Владимир Николаевич, очень зло сузив глаза, сказал оратору:
- Позвольте-с… А вот вы представьте себе на минуту, что вы любите женщину… (слово «любите» Давыдов произнес тише, медленнее остальных и с большим чувством).- Ну, сидите вы с любимой, а она вдруг вам: «Прощай, душенька! Мне тот офицер понравился. Ты - неказистый, а он - вон какой молодец! Кавалергард! Красавец!» Что вы тогда скажете? «Я - вольный ветер, я вечно вею?» (Давыдов очень смешно передразнил своего противника, так что все залились смехом). Нет, вы заорете в голос: «Где он, этот кавалергар-р-рд? Дайте мне этого мер-р-р-завца, я ему голову отор-р-рву!»
В другой раз тот же горе-литератор стал приставать к В.Н.Давыдову допытываясь, почему он не играет в мистико-символических пьесах?
- Потому, что я их, извините, не понимаю… - кротко и вежливо ответил Владимир Николаевич.- А вы - понимаете?
- Я тоже не понимаю,- признался тот.- Но я допускаю, может существовать и такая пьеса, которую, кроме ее автора, никто не понимает!
- А если один только автор эту пьесу понимает,- вмешался кто-то из присутствующих,- пусть автор сам ее и играет. Да сам пусть и смотрит,- а нас избавьте от этого!
- Вот именно! - обрадовался Давыдов неожиданному подкреплению, - Вот именно! Пусть автор сам играет да сам же и смотрит! - несколько раз повторял он, смеясь.
В последние годы жизни Давыдова, уже в советское время, эта законная враждебность к мнимым новшествам, к тому реакционному, что притворялось революционным, еще усилилась. Помню, как в годы нэпа кто-то затащил Давыдова в один из тех театральных клубов-однодневок, которые тогда возникали чуть ли не каждый месяц и тут же бесславно закрывались. Был диспут о театре, и в нем принял участие и Давыдов.
- Теперь все чего-то «ищут»…- сказал он недовольно,- Ищут, ищут… Искатели!… А чего искать? Зачем искать? Играть надо, получше играть! Надо стараться, работать, а не искать бог знает чего!
Будущее показало, что в отношении тех формалистических исканий, о которых тогда с таким раздражением говорил В.Н.Давыдов, он оказался прав. Сам он прожил в русском искусстве большую и славную жизнь, прожил, по собственному выражению, «без всяких фокусов». В основе его творчества лежал громадный талант, но и не менее громадный труд, ум, наблюдательность, внимательное и пристальное всматривание в жизнь.
Савина и Давыдов были актерами, у которых все было обдумано, взвешено, примерено и выверено. Варламов и Стрельская были в этом отношении полной их противоположностью. Они играли, как увлеченные своей игрой дети,- тут же, на ходу, наивно и вдохновенно находя и мысли, и чувства, и движения, и интонации. Варламов и Стрельская творили так радостно, бездумно и с таким же абсолютным слухом, как поют лесные птицы.
У Стрельской, «тети Вари», как называл ее весь Петербург,- было весело-изумленное кругленькое лицо, как у старенькой девочки, с мохнатыми бровками, похожими на вшитые над глазами кусочки меха. У нее был неожиданно-низкий басовитый голос, пересыпающийся горохом веселый говорок с еле заметными признаками одышки, и очаровательная старушечья грация плывущей походки, каждого движения рук, наклона небольшой задорно поставленной головы. В пьесе «Свои люди - сочтемся», играя сваху Устинью Наумовну, она сыпала словами, как калеными орешками, летала по сцене, несмотря на свою полноту, пушинкой,- это был профессиональный шик тех свах времен Островского, которых она, Стрельская, помнила по личным впечатлениям, а зритель начала века или никогда не знал, или уже забыл. Когда же она пускалась в пляс и восторженно пела о том, что «поросеночек яичко снес», это было такое заразительное, ненаигранное веселье, которое заливало радостью весь зрительный зал.