Читаем Страницы воспоминаний полностью

С Юрием Алексеевичем, проводившим отпуск в гурзуфском санатории Министерства обороны, мы повстречались в «Артеке»: нам обоим предстояло выступать перед детьми. Неожиданно для меня Гагарин произнес:

— Говорят, здесь, в Гурзуфе, любил отдыхать выдающийся пушкинист. Какое счастье — всю жизнь не расставаться с Пушкиным!

Наши мысли совпали.

Как-то раз Сергей Михайлович сказал, дружественно положив руку мне на плечо, — так он всегда делал, если разговор заходил о чем-то доверительном:

— Вас, Анатолий, в газетах и журналах, я читал, хвалят. Цените это, не восклицайте высокомерно, как некоторые: «Меня это совершенно не трогает! Мне это все равно…» Поощрение должно вдохновлять. Особенно же если хвалит критик сердитый, а то и злой: цена его добрых слов куда выше, чем критика благожелательного или снисходительного. Вот если на какую-нибудь вашу повесть похвально откликнется, допустим, Владимир Турбин, вы можете считать себя именинником.

И я ощутил себя таковым, когда вскоре, словно услышав слова Сергея Михайловича, Владимир Турбин откликнулся более чем доброй статьей в очень уважаемом мною журнале «Дружба народов» (1969, № 8) на повесть «Очень страшная история», опубликованную в «Юности». Достаточно сказать, что завершалось то эссе молением («молением» в буквальном смысле этого слова!) о том, чтобы Господь уберег мою повесть от подражаний, экранизаций и инсценировок, ибо — с трудом повторяю критика! — предназначение той повести быть единственной в своем роде. Цитирую на память, но, мне кажется, точно и, уж во всяком случае, ничего не преувеличиваю, а даже чуть-чуть скрашиваю похвалы сердитого, как характеризовал его Бонди, ценителя литературы. Мне чудилось, что это благожелательность Сергея Михайловича «накликала» такую радость.

Потом мне позвонил сам Владимир Турбин. И пригласил приехать к нему… Сурового вида был человек. «Я должен сказать нечто для вас огорчительное, — произнес он для начала. У меня внутри похолодело: неужто вознамерился отменить свои журнальные «оценки»? А он сердито, даже зло продолжал: — Там, в моей статье, появились не мои слова «славная повесть». Эпитет «славная» я вообще никогда не употребляю… Но в данном случае оно непозволительно выпирает, полностью не соответствует моему отношению к вашей повести и вопиюще противоречит всей статье. — Сердитый критик употреблял резкие высказывания. — У меня был эпитет не оригинальный, но совсем иной: я назвал вашу повесть… — Далее следовал его эпитет, который я от волнения не зафиксировал с абсолютной достоверностью. Да не осудите воспроизведение мною того эпитета, но он назвал повесть то ли «уникальной», то ли «замечательной», то ли «прекрасной». Не менее того… — В редакции мою оценку позволили себе приглушить. Но так как эта «поправка» слишком явно и бесцеремонно вторглась в мой текст, читатели ее легко обнаружат».

Владимир Турбин сообщил мне, что отправляется читать лекции за рубежом (кажется, в Финляндию). Он уехал. Потом вернулся… Но больше мы никогда с ним не встречались.

С Петром Алексеевичем Николаевым я тоже познакомился в писательском Доме творчества, но подмосковном, — и сразу, на все дни моего подмосковного пребывания, мне будто бы было даровано почти непрерывное общение с чудом Гоголя, Толстого. И Лескова… И Бунина…

Именно тогда я узнал то, что стало для меня, пожалуй, главным путеводителем и на что позже я не раз позволял себе ссылаться: в одном из писем Лев Толстой утверждал, что самое значительное и, может быть, самое сложное в писательском труде — это воссоздание человеческого характера, ибо только через него, характер людской, можно воссоздать характер Времен и Эпох. Именно в те дни я еще явственней осознал, что особо высокие завоевания художественного мастерства — это рождение из-под пера писательского образов нарицательных. И что в чудодейственном искусстве создания таких образов равных себе не имеет Гоголь: Чичиков и Хлестаков, Ноздрев и Плюшкин, Манилов и Собакевич, Добчинский и Бобчинский, Коробочка и Башмачкин… Гоголевский диапазон — от «Мертвых душ» до «Майской ночи», от «Ревизора» до «Носа», от «Шинели» до повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, от «Вия» до «Записок сумасшедшего» — непостижимый диапазон этот по-новому раскрылся для меня в дни тех подмосковных бесед. И гоголевский стиль, загадочно соединивший в себе сатиру и сострадание, юмор и горечь…

Раннее детство мое прошло на Гоголевском бульваре. Тот давний, увы, переселенный во двор известного дома на Никитском бульваре (но все же во двор) памятник, созданный скульптором Андреевым, был опоясан бронзовой галереей гоголевских персонажей. Однажды в разгар зимы я лизнул бронзу — и вернулся домой в крови.

Убедившись в безобидности моего «ранения», мама сказала:

— Разумней было бы позаимствовать язык Гоголя, чем отдавать ему свой.

Позаимствовать невозможно, а вот глубже постичь его уникальность, неповторимость то доброе знакомство в Доме творчества писателей мне помогло.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже