Было жаркое майское утро. Тонкая вода отблескивала солнцем, под водой сверкала галька, резко и светло отражали солнце белые гладкие камни и желтый песок, обозначавшие былую ширь речного русла. Отпотевший камыш в заводи был туг, маслянист, густо зелен. Изредка между каменными кругляшами, устилавшими дно, проскальзывал темным вертким телом вьюн, косой штриховкой проносились стаи малявок, зеркальцем взблескивал бочок пескаря или плотички. Лишь одни ветлы, тяжело нависшие с берега, сопротивлялись пожарной силе солнца. В их густой, издали почти черной листве гасли яркие лучи; ветлы оберегали воду от блеска, под ними царил зеленоватый сумрак, и река там обманчиво казалась глубокой. Пела горлинка. Свою тонкую, нежную песенку она прерывала вдруг резким, пронзительным вскриком, а потом, как ни в чем не бывало, длила тоненькую оборванную ноту. Странное чувство чего-то пережитого овладело Трубниковым. Оно было куда сильнее, чем тогда, у старого вяза, и оно не исчерпалось коротким, как вздрог, видением. Вначале смутное, безотчетное, оно все сильнее и определеннее подчиняло себе память. Когда-то там, за ракитами, шевелящими листвой на серебристой подкладке, начиналась узенькая, едва видная тропка; она взбиралась на бугор, то вовсе исчезая под лопухами, то возникая песчаными плешинками, и подводила к горбатому плетню, за которым темнела взъерошенная непогодами, придавленная старой сохой соломенная крыша. Сейчас там густо разросся бурьян, заглушив все следы былого жилья, а лет сорок назад оттуда босыми ногами по льдисто-холодной росе сбегал маленький Егорка, чтобы опростать поставленную на ночь вершу. Кусала пальцы, закиданные цыпками, настывшая вода, тяжелая в первый хват верша рассыпала из себя воду, странно легчала, за тонкими пленками, затянувшими ячейки, трепыхались пескари, плотва, ершики. Но он не успевал толком разглядеть улов, через него на кромку песка, на воду ложилась длинная тень, большая жилистая рука охватывала под мышкой за грудь, и, прижатый к теплому боку, погруженный в родной запах матери, запах теста, парного молока, печного дыма и еще чего-то непередаваемого, что было присуще только матери, он совершал по воздуху обратное путешествие к дому, чтобы умыться и выпить кружку холодного молока с погреба…
Захваченный этим внезапно и властно нахлынувшим воспоминанием, Трубников физически ощутил холод, мозжащий босые ноги и погруженные в воду руки, крепкое тепло материнского тела и ту бурную радость от солнца, росы, рыбы, легкого подзатыльника, от всего существования, какая наполняла в те далекие утра его маленькое существо. С тех пор жизнь не раз награждала его подзатыльниками, да такими, что раскалывался череп, но уже не было надежного материнского тепла, твердой доброй руки — защиты, что вернее всех крепостей в мире. Ничего от матери не осталось, даже могильного бугра на старом деревенском кладбище. Немцы превратили кладбище в свалку, кресты пустили на топку печей, заброшенные могилы рассыпались, глухо заросли травой и кустарником…
— Вы чего, дядя Егор? — услышал он Борькин голос.
— Задумался, — сказал Трубников. — Вишь взгорбок? Там родительский дом стоял…
Другой раз забрели они в старую тополевую аллею, носившую название Барской. Она находилась в полукилометре от деревни и некогда вела к имению прежних владельцев Конькова. Шли сквозь реющий тополевый пух, будто сквозь снегопад, легкие цепкие пушинки набивались в волосы, приставали к одежде, щекотно лезли в ноздри.
От барского дома остался лишь фундамент да кое-где цоколь, одетый плитняком в зеленом плесневом обмете. Тополи здесь расступались широким кругом, за ними по правую руку раскрывался голый пустырь. Где-то, невидимая, журчала вода. Трубников вспомнил, что Курица забрасывает сюда петлю и на самом закруглении петли скидывает воду через каменистый перекат.
— Вот где санаторий строить, — сказал Трубников. — Реку запрудим, чтобы озеро натекло, лучше места не найти.
— Да… — рассеянно отозвался Борька.
Он глядел вдаль, за тополи, на седой от ковыля пустырь.
— Там сад яблоневый стоял…
— Да ну? — удивился Трубников. — На месте пустыря?
— Ага, отец его насадил… Ох и любил он этот сад! — Борька слабо улыбнулся. — Зимой все с зайцами воевал. Вдруг ночью вскочит, ноги в валенки, полушубок на плечи, схватит двустволку, и бегом! А летом ему златоуска житья не давала… — Он помолчал. — Сад еще при нас погиб, в сорок первом, страшные морозы держались, стволы лопались прямо как мины…
На пустыре среди ковыля кое-где подымались будто малые, тощие деревца, — это прижились к земле отпавшие веточки яблонь.
— Мы этот сад восстановим, — сказал Трубников. — Не сейчас, так через год, через два, а будет у нас молодой сад…