— Кто за Трубникова? — крикнул Маркушев.
Раменкову показалось, что все, как один, взметнули вверх руку. Но нет, в зале воцарилась странная, напряженная тишина, и люди медленно, угрожающе повернулись к углу, где сидели двое: плотный небритый человек и дебелая, красивая женщина в нарядной шелковой шали, накинутой на полные плечи.
«Да это Семен Силуянов с женой!» — сообразил Раменков и понял, кто был анонимным автором заявлений.
Под взглядами односельчан Семен опустил глаза, жена заерзала на лавке, пальцы ее нервно передернули на плечах нарядную шаль. А люди смотрели молча, ожидающе, недобро, и поднятые вверх руки словно застыли. Жена Семена спустила шаль с плеч и вдруг резко, зло пнула мужа локтем в бок. Все так же глядя в пол, Семен невысоко поднял руку, и тут же вскинула белую, по плечо голую руку жена.
— Единогласно! — громким, твердым голосом произнес Маркушев.
Трубников встал из-за стола, шагнул вперед. У Раменкова сжалось сердце: ему так не хотелось, чтобы обычной своей неприступной резкостью Трубников снял трогательность минуты.
— Ну, так… — сказал Трубников и замолчал. — Раз вы так… Тогда вместе — до коммунизма…
Отчего это слово, которое он сам, Раменков, произносил чаще и куда равнодушней, чем «мама», вдруг оглушило его раскатом весеннего грома? Оттого, что в устах Трубникова оно не было словом, оно было судьбой и самого Трубникова и сидящих в зале людей, их волевым жизненным устремлением, их каждодневным делом…
«Как это прекрасно! — растроганно думал Раменков, обводя вновь повлажневшими глазами тихо вечереющий простор. — Знать, что ты делом служишь коммунизму. Не болтать о высоких идеях, а работать на них до пота, до крови…» На фарфоровом стаканчике телеграфного столба сидела сойка. Ее грудка розовела, и ярко, плотно сверкали синие перышки в крыльях, Вспугнутая тряским шумом наезжающего тарантаса, сойка скользнула со столба и, сильно, туго взмахивая крыльями, низом полетела к лесу, всверкивая своей малой синевой. А если б так же вот, как эта сойка, кинуться вниз и прочь со своего телеграфного столба? К земле, к ее надежной тверди? Взять какой-нибудь отстающий колхоз и по-трубниковски быстро, мощно поднять его? По-трубниковски сурово и прямо смотреть в глаза людям?..
Раменков попытался представить себя в роли Трубникова, но это как-то не получалось. В голову настойчиво лез другой образ: председатель колхоза «Луч» Васюков, каким он выглядел на днях по выходе из кабинета Клягина. Красный, потный, задыхающийся, словно в приступе астмы, этот немолодой, грузный, сизоликий человек был жалок, как потерявшийся в толпе ребенок, «Что я скажу людям?» — бормотал он, беспомощно разводя руками. По выплате натуроплаты МТС «Луч» не мог выдать колхозникам ни грамма зерна на трудодень.
В этом воспоминании Васюков с ядовитой легкостью замещался им, Раменковым. Когда же он пытался вообразить себя Трубниковым, в груди подымалось холодное и горькое чувство неверия.
С отчуждением, почти с враждебностью глядел теперь Раменков на разбегающиеся к дальним лесам поля, на эту землю, которая так ненадежна, требовательна и загадочна, которая должна почему-то кормить всех, кроме тех, кто на ней трудится. И когда в голубоватой вечерней дымке впереди возникли крыши райцентра и темная высокая каланча, Раменкова охватили нежность и тепло. Он представил себе мощенную булыжником площадь, чахлый скверик, серое двухэтажное здание райкома — бывший купеческий особняк — с толстыми стенами и глубокими окошечками, где летом всегда прохладно, а зимой тепло от калориферных печей, слабый мышиный запах сохранившихся от старины диванов и кресел, надежную крепость письменных столов в радужных кругах от чернильниц, увидел себя, подтянутого, сухощавого, свежевыбритого, четкой поступью входящего с папкой под мышкой в кабинет Клягина, и, охваченный радостным нетерпением соединиться с милой привычностью, крикнул сутулой, молчаливой спине возницы:
— А ну, давай с ветерком!
…Минуют годы, и все, о чем говорил Трубников в ясный августовский подвечер у смолистого сруба будущей конторы, станет явью.
Правда, коньковцам понадобится не десять лет, а пятнадцать, чтобы полностью перевести на землю Борькин рисунок, и не все из них доживут до этой поры. Не станет Пелагеи Родионовны Кожаевой, скотницы Прасковьи, дедушки Шурика, покинет деревню семья Семена, и даже Алексей, пристрастившийся к лошадям и не таящий зла на Трубникова, последует за отцом. Зато Коньково окажется чуть не в пять раз больше, чем думалось поначалу. В то время еще ведать не ведали о предстоящем укрупнении колхозов, и Трубников рассчитывал лишь на естественный рост деревни да присоединение Беликова хутора. Когда же для колхоза «Заря» придет пора укрупниться, к Конькову подселятся окрестные деревушки и образуют с ним один большой колхозный массив…