Первая история призвана доказать, что человек — хозяин своей жизни. Он всегда может круто повернуть ее ход, отказываясь от всего того, что остальные считают счастьем. Если у человека, которому обеспечены все мыслимые и немыслимые чувственные наслаждения, возникает стремление отказаться от них, то это значит: существует что-то, более ценное, чем чувственные наслаждения. И пример Гаутамы должен подвигнуть на поиски этого наиболее ценного.
Вторая история, наоборот, доказывает, что все планы и действия человека тщетны по сравнению с судьбой. Главным героем истории, собственно, становится уже не Гаутама, а его отец. Он пытается противостоять воле богов, выставляет оцепление, отгораживающее сына от всех невзгод мира. Он стремится не допустить предсказанных встреч со старцем, с больным проказой и с похоронной процессией. Но эти встречи происходят по воле всемогущих богов. Если оцепление из стражей не пропускает к Гаутаме людей, то оно не может оградить его от божественного посланца, который принимает вид старика и больного. Вывод: с судьбой и с богами спорить бессмысленно.
Если проводить параллели, то первая история похоже на христианскую, а вторая — на античную трагедию.
Каково же психологическое объяснение появления этих двух историй — причем такого, что повествование о человеческой свободе со временем заменяется повествованием о всесилии рока и отсутствии человеческой свободы?
Объяснение может быть только одно: Гаутама был человеком
Вторая же история соответствует духу другой эпохи — той, когда традиционное общество испытывает глубокий кризис. В ходе этого кризиса начинаются поиски нового устройства общества и новых форм человеческой жизни. Все сразу искать не могут. Это приведет к моментальному краху всей общественной системы. Но многие уже не осуждают, а даже втихомолку или совершенно явно поощряют и поддерживают тех индивидов, которые решаются на поиски нового. Строгость традиционной морали снижается. Индивидуальность перестает быть ругательным словом. Поощряется «плюрализм».
Разумеется, такая переломная ситуация может закончиться переходом всего общества в новое состояние, открытое первопроходцами. Так было в 17 веке в Европе. Но она вполне может закончиться и возвращением к прежнему состоянию — как репрессивным, так и плавным. Если бы мы могли представить себе, к примеру, что концепция прав человека приспособлена для обоснования абсолютистской феодальной власти, а под лозунгом свободы слова происходит цензурное подавление оппонентов, то это и было бы аналогией произошедшего с буддизмом. Явившись как проповедь человеческой свободы, как гимн индивидуальности, как воспевание человека, способного порвать со всеми моральными представлениями прошлого, буддизм отчаянно стремится сохранить этот свой статус у наиболее продвинутых и, в особенности, у западных своих адептов, тогда как простонародные его толкования все время стремятся превратить его в философию человеческой покорности, в учение о неизбежном и закономерном, неотвратимом. Впрочем, это — участь всех мировых религий.
Нас, однако, интересует первоначальный вариант истории, в котором разрыв Гаутамы с прежней жизнью происходит исключительно по его внутренним побуждениям. Что же это за побуждения?