Гундосый певец посмотрел направо и налево, посмотрел на всех. Все были нарядные, красивые. Кто-то взад-вперед похаживал, какой-то великан. Башка великана упиралась в облака; лицо играло желтым, синим, белым цветом. Паньке стало страшно. Качалась земля, тихо позванивали колокольчики и сизые облака молча, с ужимочкой, рассаживались по скамьям, как пышные барыни в воздушных кисеях. Сумасшедшие собаки бегали, скаля черные, в пене, пасти
Но вот все сгинуло в красноватом мраке, и только голос безумца Паньки Раздави выл-выскуливал плаксиво:
Вдруг Панька Раздави вскочил, уцапал в лапы грязную скамью и с дьявольской силой ударил в стол с бутылками. Под лязг и треск вопил:
— Шпана! Братцы! Приятель мой помер. Амелька помер!
В полном исступлении он рвал на себе рубаху, яростно топтал бутылочные стекла, хрипел.
— Выпей, — сказал Амелька и влил в покрытую пеной пасть вора большой стакан сразу оглушившего его вина.
Потом, отобрав у шайки ножи, фомки, револьверы, твердо вышел на воздух, запер на замок входную дверь и громко свистнул.
Из густой пелены падающего снега сразу выдвинулись пятеро вооруженных.
15. УСЛОВНЫЕ РЕФЛЕКСЫ
Снег лег плотно. Все просторы побелели. Земля казалась чистой, прибранной, как заново выкрашенное известкой здание. Воздух стал прозрачен, благоухал бодрящей свежестью.
Посвежел воздух и в самой коммуне. Кроме арестованных в чертовой хате бандитов и воров, было уволено из коммуны еще восемь человек. Всех их направили в дом заключения отбывать положенные сроки. Остались лишь те, кто раз и навсегда решили порвать с преступной жизнью. И только с этих пор прочно укрепились среди молодежи относительный покой и настоящая трудовая дисциплина.
Корабль, выбросив навоз и гниль, пошел в дальнее плавание освобожденный.
Амелька не сразу согласился принять повышение в разряде. Хотя собратья стали считать его героем, помогшим, с риском для своей жизни, стереть с лица коммуны смертельную проказу, однако наблюдательный Амелька чувствовал, что кой-кто из товарищей склонны расценивать его поступок как прямое предательство и подлость.
Внешне такой же бодрый, работящий, Амелька сразу сник и приуныл духом. Когда товарищ Краев на общем торжественном собрании благодарил Амельку за его самоотверженность на пользу общего дела, а все собрание до хрипоты кричало в его честь «ура», тогда Амелька действительно осознал себя взаправдашним героем.
Ведь на самом деле: не устрой он такой ловкой штуки, не так-то легко было бы взять вертеп вооруженных бандитов и воров. Неизбежно завязались бы перестрелка, резня в ножи, и, может быть, десяток мертвецов, и тех и этих, лежали бы у порога хаты. Амелька пал бы, конечно, первым. Ну да, герой, и дело его право.
Амелька вставал, кланялся, прижимал руку к сердцу.
— Ур-ра-а, ур-ра-а!.. Ура!
Потом потянулись тягостные, в черных думах, ночи: «Да, надо уяснить, надо оправдать себя», — ворочался Амелька с боку на бок. Так неужели он предатель и подлец, как, может быть, думают иные из товарищей? Нет, нет. Не для своей же он выгоды старался: он спасал других. «Жизнь свою поставил на карту». Но если он не подлец и не предатель, то почему же так тяжело ему? Странно, очень все это странно, а главное — запутанно, раздражающе загадочно и поэтому страшно. В сущности, зачем ему нужно было выдвигать себя в герои? Грабят коммуну, ну и пусть грабят, угрожает коммуне гибель, ну и пусть себе гибнет на здоровье. А вот он не стерпел, ввязался. Кто об этом просил его? Никто: сам, черт возьми, сам! Значит, я, безоговорочно, герой. А раз я герой, так почему ж я, черт возьми, которую ночь не могу уснуть? Ни блох, ни клопов, ни тараканов, а не сплю. Значит, я последний подлец, предатель».
Так блуждал по тропинкам домыслов его напористый, но тугой на размышленья ум.
Мысли Амельки как бы раздвоились, самочувствие распалось надвое, и сознание двойного преступленья грызло его душу. Да, теперь ему совершенно ясно. Амелька не только не загладил прежнего своего злодейства, напротив — Амелька взвалил на свою совесть новое преступление; он вовсе не герой, он — матереубийца и предатель. Вдвойне злодей.
Парень осунулся, побледнел, стал на работе вялым и рассеянным.
— В чем дело, говори откровенно, — однажды спросил его товарищ Краев. Он подметил в парне что-то неладное и пригласил его к себе.
Амелька молчал, мялся. Глаза его то бегали с предмета на предмет, то упорно глядели в пол. Он сжался, сгорбился.
— Все, что скажешь, будет между нами. Понятно? Так. Может, дурную болезнь схватил?
— Что вы, нет.
Краев прошелся по кабинету, расстегнул френч, что-то замурлыкал себе под нос. Амелька, напрягая все усилие воли, старался настроить себя на откровенность. Выпрямился, кашлянул, втянул под ребра живот и заговорил: