Он посмотрел на мигающий желтый глаз светофора и добавил:
— Я подумывал даже встать на этом углу, тут достаточно многолюдно, а полиция проезжает редко… Но неловко как-то, в квартале меня знают… Поищу перекресток подальше… Уличный музыкант уж на сандвич-то всегда заработает… Нужно только иметь старую шляпу… Старую шляпу и немножко мужества…
Неудачники попадались мне в этом городе так часто, что тоже составили в моих записях целый раздел. Иные из них, как мой скрипач, находились в конце пути, другие лишь вступали на него. Однако угадать, начало это или конец, бывало довольно трудно — так же, как в сумрачный зимний день трудно угадать, который час.
С художником-фотографом я познакомился однажды зимним вечером в кафе на Сен-Жермен. Посетители были большей частью студенты, и уличный фотограф, вертевшийся среди них с предложением услуг, неизменно получал отказ. Под конец, как я и ожидал, он причалил к моему столику.
— Один снимочек?
Аппарат был уже наставлен на меня, палец лежал на кнопке.
— Нет, не нужно, — ответил я и поспешил повернуться к нему спиной.
— Отчего же? — в его голосе звучала почти мольба.
— Не люблю сниматься.
— Обидно. У меня осталось всего два кадра, я мог бы отдать пленки и получить комиссионные.
Этот тихий, робкий голос, нотки примиренности…
— Если дело в этих двух кадрах, снимите меня со спины. Во сколько мне обойдется удовольствие увековечить мою спину?
— Нет, спину нельзя, — он сокрушенно покачал головой. — Подумают, что это брак, и вычтут из комиссионных.
— Хорошо, тогда я вам заплачу, а снимать не надо. Устраивает вас это?
— Боюсь, что нет… — по-прежнему сокрушенно ответил фотограф. — Слишком уж смахивает на подаяние. Но если вы предложите мне что-нибудь согревающее…
Вскоре он с наслаждением прихлебывал горячий грог. Его длинный, порядком простуженный нос и такое же длинное, усталое лицо достаточно красноречиво говорили о том, что ему необходимо согреться.
— Видимо, фотография сейчас не очень котируется… — начал я.
— Да. Так ей и надо, я очень рад.
— Но вы сами фотограф…
— Против воли. По профессии я художник. И ненавижу фотографию. Она убила искусство…
— Ну, это громко сказано…
— Ничуть. Благодаря фотографии родился абстракционизм. А абстракционизм убил искусство.
— Софизм. У нас есть фотографы, а вот абстракционизма нет.
— Где это «у вас»? — без особого интереса спросил он.
Я ответил.
— А-а, коммунистический мир… Знаете ли, политика меня не очень волнует. Но вот у меня есть приятель….
Его не волновала политика, меня — его приятель, поэтому я спросил:
— А вы сами что пишете?
— То, что вижу. То, что писали все художники: мир божий…
Он уже допил свой грог, я газированную воду и от этой воды еще сильнее почувствовал голод — я весь день ничего не ел. Мой взгляд невольно все чаще устремлялся к тому залу, где подавали горячие блюда и который был соблазнительно безлюден: студенты ведь чаще всего ограничиваются сандвичами.
— Вы не обидитесь, если я предложу вам закусить?
— О, нисколько! — фотограф оживился. — Но это такая любезность с вашей стороны, такой жест, что я просто… просто не смею отказаться… Тем более что с утра не ел, хотя мне необходимо соблюдать режим…
От радости он вовсе запутался в своей благодарственной тираде, и, чтобы вызволить его, я спросил:
— Вы нездоровы?
— О, ничего серьезного… Туберкулез в легкой форме… Но это совершенно не страшно. В наши дни, знаете, туберкулез вылечивается легче, чем простуда.
Только мы встали, чтобы перейти в ресторан, как к нам подошел еще один незнакомец.
— А, Пьер! — воскликнул фотограф. И, обернувшись ко мне, пояснил:
— Это мой приятель, о котором я говорил вам. Позвольте представить: месье Пьер, студент.
Студент был в таком возрасте, что скорее мог сойти за профессора, если бы не внешность, несколько необычная для научного работника. Несколько лет спустя подобный вид вошел в моду и широко распространился, но тогда еще казался диковатым, в особенности посреди зимы. Месье Пьер втиснул свои нижние конечности в потертые джинсы, которые спускались чуть ниже колен, а верхняя половина туловища была защищена от житейских бурь и капризов погоды всего лишь тонким свитером в полинявших от стирки коричневых и белых пятнах, что — в сочетании с высоким ростом — внушало мысль о его родственной близости к любимцам детворы — африканским жирафам. Мысль об этой близости подкреплялась еще и своего рода копытами на ногах месье Пьера — в действительности же это были летние плетеные туфли на толстой деревянной подошве, заляпанные грязью так, что и вправду было не понять, обувь это или копыта.
Тем не менее месье Пьер ничуть не стеснялся своей внешности, а если и задумывался над ней, то, несомненно, с тайной гордостью. Своим независимым видом, острым взглядом и всклокоченной черной бородой он напоминал библейского пророка, что разносит по земле скрижали мудрости.