И он сел за стол и стал есть. Я посмотрела на него и поняла, что он мне невыразимо противен. Я поняла, что не смогу и часа находиться с ним в одном помещении. Противны его морщинистые щеки, то, как он жует, противны старые его руки, красные, покрытые редкими и длинными волосами. Противен запах его, противен его голос.
И я сказала: извините, Дмитрий Иванович, мы не сможем вместе.
Он помолчал, подумал и спросил: я могу узнать причину?
Я говорю: нет, извините. Главное, причина не в вас, а во мне.
Он говорит: странно. Мне казалось, у нас все наладилось.
Я говорю: мне тоже казалось. А теперь вижу, что нет.
Мне уйти?
Да. Сейчас.
И он ушел. Он все-таки мудрый человек. Он собрался за двадцать минут, взял абсолютно все, чтобы не возвращаться. Очень мудрый человек. Правда, поздно вечером все-таки вернулся. То есть не вернулся, а позвонил, я открыла, он дал мне листок. Спросил только: никакой надежды?
Нет, Дмитрий Иванович, никакой. Извините.
Ладно. Тогда это вам на память.
И ушел.
На листке было стихотворение. Мудрое, как всегда. Ты послушай.
Правда, хорошо? Очень наивно — и очень хорошо…
Мне жаль его, но что я могу поделать? Он взрослый дядя, а я шестнадцатилетняя девочка.
Нет, я не дошла еще до того, чтобы покупать и дома тайком примерять девические юбочки или эти ужасные их кроссовки на подошве в пятнадцать сантиметров толщиной. Но я постоянно думаю об этом мальчике так, как могла бы думать влюбленная в него одноклассница. И я ревную его. Я ревную его к Вике, к Маше. И я боюсь за него. После этого вечера он не появлялся в школе, я вся извелась и не выдержала, позвонила ему домой, телефоны все в классном журнале есть. Трубку взяла женщина с очень молодым и приятным голосом. Его мать. Я подумала, что она ненамного старше меня. Официальным голосом поинтересовалась, почему Саши нет в школе. Она удивленно ответила, что болеет: простуда или грипп.
Наверняка она скажет ему об этом звонке. Он поймет, кто звонил. Пусть. Главное, он жив и здоров. То есть не совсем здоров, но простуда или даже грипп — это пустяки.
Я хочу его видеть, понимаешь? Хотя бы только увидеть. Я не хочу от него ничего взрослого, понимаешь? Я люблю его, господи, вот сумасшествие-то! — я люблю его так, как в шестнадцать лет любят. Чисто и бескорыстно. С этим надо бороться, но я не хочу с этим бороться. Пожалей меня. Услышь меня, приезжай ко мне. Я тебя разлюбила, но почему-то кажется, если увижу, если испытаю с тобой опять то, что было, я вернусь в себя, в свой возраст, я вылечусь!
А скоро Новый год. Праздник, который я всегда любила. А теперь заранее тоскую, потому что знаю, что не смогу провести его так, как хотела бы: с ним вдвоем. Это невозможно. Ладно, буду одна. Напьюсь.
ОН
Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, взрыв. Хлопушки хлопают. Бенгальские огни вспыхивают. Елки горят. И мне некому рассказать о том, что происходит, кроме этого черного ящика — диктофона. Всякий политик обречен на одиночество. В этом смысле я большой политик, у меня большое одиночество. Полное.
Перед Новым годом все у нас в классе были страшно озабочены. Где, как, с кем, вот вопрос! Сбивались компании, уточняли, у кого родителей дома не будет. Все-таки последний Новый год перед выпуском. У кого-то возникла идея собраться всем классом. Но где? Ведь тридцать с лишним человек. Конечно, есть просторные квартиры и даже дома. У того же Везового трехэтажный особняк, и его родители наверняка согласились бы, если б он захотел нас всех приютить. Но он сразу откололся, у него какая-то своя свора. Поэтому идея единства отпала. Стали по группам объединяться. Подходят, спрашивают: не хочешь с нами? Не меня спрашивают. Меня не спрашивают. То есть не спрашивали до самого аж до тридцатого декабря.
А тридцатого началась фантастика. Ненаучно-непопулярная. Кто бы сказал месяц назад, не поверил бы.
Тридцатого подошла Вика и сказала, что ее мать на всю новогоднюю ночь уходит к друзьям. Все сомневалась, а вчера точно сказала, что уходит. Ты представляешь, как нам будет хорошо, говорит.