Несколько лет спустя после арестов 1930–1931 годов, уже после возвращения мамы из Казахстана, в 34-м, мама сказала мне, что арестованный в Москве В. К. Иков назвал меня следователю в качестве «связной» между ним и Любовью Николаевной. Не помню, узнала ли она об этом после своего ареста во время следствия или от третьих лиц, но мне она рассказала об этом как об установленном факте. Не знаю, какая необходимость была называть мое имя, но это наводит на мысль о возможности других «откровенностей». Подробнее об этом сказать не могу. Евгения Владимировна Цедербаум, от которой я могла бы узнать об Икове, умерла до того, как я писала эту главу.
Непонятно, почему не спросили с меня за мою «курьерскую работу», — возможно, по случайности, а может быть, потому, что я к тому времени оказалась добровольно в ссылке вместе с Федором в Казахстане.
Зимой 1930 года до Воронежа стали доходить слухи об арестах среди ссыльных в разных городах. У воронежцев были обширные дружеские связи. Однажды мама получила с оказией письмо от С. М. Зарецкой. Было это в начале зимы. Мы с мамой хлопотали возле печки (может, был выходной день?). Письмо принесла молоденькая дочь ссыльных — к ним приехали из Москвы. Мама вскрыла конверт, когда Оля ушла. Меня удивило, что мама, прочитав письмо, сразу же бросила его в печку. Спросила, от кого, и удивилась еще больше: письма от друзей, казалось мне, если и не хранят долго, то хотя бы перечитывают. «Что-нибудь плохое?» Но мама в ответ спросила: «Где конверт?» Я подняла с полу упавший конверт, на котором была написана только мамина фамилия. Мама и его отправила в огонь.
В этот же вечер: «Мне надо поговорить с тобой серьезно» — так мама обычно начинала разговор, который не сулил ничего приятного. Мама сказала, что идут аресты среди меньшевиков, и нечего удивляться, если арестуют ее и еще кого-нибудь в Воронеже. «Тебе уже не тринадцать лет», — мама вспомнила арест 23-го года. Я продолжила: «Не семнадцать и не девятнадцать», отметив свой дальнейший опыт — присутствие при арестах моих близких. «Надеюсь, ты сможешь принять это спокойно», — продолжала мама и просила меня не метаться, оставаться в Воронеже, «пока всё не выяснится», известить Людмилу, делать передачи и, если меня вдруг будут «о чем-либо спрашивать», отвечать спокойно, разумно и «не выкидывать никаких штучек». Мама учитывала мой молодой задор и склонность острить и насмешничать. «Не унывай, может, и обойдется», — заключила мама, взглянув на меня. И мы стали вспоминать смешное, что случилось при ее аресте и засаде у нас в 26-м, чтобы не загрустить.
Нет, не обошлось. За мамой пришли в январе, во второй половине, — числа не помню. Мы уже подготовились, так как аресты начались с конца декабря. Новый год еще успели встретить, однако не шумно и без веселья, как встречали прошедший. Пришли гости, кто-то с подарками — это ведь и день моего рождения, — была даже и елочка; ее роль сыграла молоденькая сосенка — в тех местах лесов было мало. Разошлись для новогодней ночи рано, чуть позже полуночи. О возможных арестах не говорили — и так все знали, что они будут. Старались веселить новорожденную, но получалось как-то невесело. Мама поздравила всех с наступающим — по праву старшинства новогодний тост «под звон бокалов» (чашек и кружек) принадлежал ей — и просила «не терять бодрости духа». И все же это был «бал обреченных», бал без музыки и без танцев. Вероятно, про себя все думали: может, собрались вместе в последний раз.
Зимой 1930/31 года в Воронеже были арестованы все ссыльные эсдеки. Готовился процесс «Центрального бюро меньшевиков», «Меньшевистского центра». На самом деле никакого «бюро» не было, не было и организации. Оставался, как видно, только слабый ручеек информации, текущей на Запад, в редакцию «Социалистического вестника». Но «бюро» или «ЦК» можно придумать, а за организацию легко выдать колонии ссыльных и высланных, которых везде было множество, — получалась широкая сеть враждебных ячеек на местах. Чего уж проще, чем похватать всех обязанных являться на регистрации в местные отделения НКВД. Жгучую ненависть к бывшим соратникам Ленин передал своему наследнику, Сталину. И тот бил, бил, пока не добил физически не только сверстников Ильича, но и следующее поколение.
Наступила весна. Следствие еще шло, а мы, родственники заключенных, наводили справки и носили передачи. Эсдеки в тюрьме объявили «коммуну»: всё переданное с воли принадлежало всем, ведь родственники были у немногих. «Коммуна» была инициативой мамы, опытного политзаключенного с немалым стажем. Мы готовили одну большую передачу на всех. Помню, как жарили сотню картофельных котлет, варили вкрутую десятки яиц, наливали большой бидон клюквенным киселем и, кроме того, покупали хлеб, чай, сахар, фрукты и папиросы. С кошелками, корзинками и бидонами, оттягивающими руки, шли через поле под жарким уже солнцем к тюрьме. Передав всю снедь, письма, записки, бродили вокруг или жались в тени нескольких деревьев, ожидая ответа.