Осенью того же, 27-го, на курсы, в комсомольскую ячейку явились из ГПУ с требованием «показать сотрудникам Радченко Наталию так, чтобы она не знала». Федор, секретарь ячейки, испугался за меня, растерялся: невозможно отказать, но сделать это он не в состоянии. Посоветовались сообща и решили — меня покажет Л-н. Договорились, как это сделать. День назначили «они». Л-н очень волновался, дергался и моргал чаще обычного. Мы объяснили это тем, что задание ему неприятно. Ни с чем ранее происходившим этот интерес ко мне не связывали. О «Вестнике», вероятно, уже забыли.
Назначенная «акция» проводилась вечером во время занятий, в перерыве между лекциями. Здание на Кудринской, бывшая гимназия, парадная мраморная лестница, широкие ступени ее вели к площадке между первым и вторым этажами, на ней — большое, во всю стену зеркало. Вот на этой площадке у зеркала Л-н должен был задержать меня разговором на минуту-другую, чтобы «они» успели разглядеть меня и запомнить.
Спускаясь сверху, я видела свое отражение: царственная осанка, высоко поднятая голова в короне пышных волос, пылающие щеки… По моему виду можно было догадаться, что я всё знаю. Такой сделалась я от напряжения: гнев и презрение кипели во мне, я сдерживала эмоции, но спрятать полностью не могла.
Л-н догнал меня, окликнул и засуетился, болтая чепуху, дергаясь и подмаргивая. Ясно, что «они» должны были приглядеться к нему раньше (или они его уже знали?), чтобы выделить нас среди других. Через минуту я спустилась вниз и сразу увидела «сотрудников» — они очень отличались от курсовых и были похожи как близнецы. Я с трудом удержалась, чтобы не показать им язык.
Через день-два за мной стали ходить «топтуны». Не заметить их было невозможно, и будь я умнее и опытнее, я поняла бы сразу: они хотят, чтобы их заметили. Утром, выглянув в окно, я уже видела из-под ворот напротив четыре сапога или ботинка. Две пары ног топали за мной на Плющиху к трамвайной остановке. Если трамвай уже подходил и я бежала, они бежали почти рядом и вскакивали, запыхавшись, в вагон. Так что у меня была возможность хорошо разглядеть своих «кавалеров».
Когда я сказала о них сестре, она отмахнулась: «Не такая ты персона, Татка, чтобы за тобой следить». Отец тоже поначалу отнесся к слежке легко: «Вероятно, какие-нибудь восторженные лоботрясы». Так он определял мои случайные победы на улице (ко мне часто привязывались). Но, узнав об «акции» на курсах, папа обеспокоился, стал расспрашивать, просил не делать глупостей — мне нравилось удирать от них через проходные дворы или прыгать у них под носом в отходящий от остановки трамвай. «Ни к кому, кроме меня, не ходи, ни с кем не гуляй, — учил отец, — они должны убедиться, что ты добропорядочная советская гражданка». А на мой вопрос «Так зачем же они наступают мне на пятки?» старый конспиратор сказал, усмехнувшись: «Это же молодая смена, старые филёры работали чище». В общем, думая и гадая о возможных причинах, отец решил, что внимание ко мне связано с поездками в Воронеж к маме. О наших курсовых делах я отцу не рассказывала. Про себя подумала: «Если бы проверяли мамины связи, то ходили бы за мной на цыпочках и за полверсты, и сразу же после возвращения из Воронежа».
Отца я послушалась, стала ходить чинно, делая вид, что ничего не замечаю. О проходных дворах забыла. Стала спокойнее и даже начала привыкать к своим спутникам. Их было четверо, они работали через день, я уже знала их в лицо. Оттопав и отшумев месяц, они от меня отвязались.
Что означала эта странная слежка, для чего разыгрывалась эта комедия — мы не понимали. Догадывались, что это обманный ход с целью отвести наше внимание в сторону, но от чего или от кого — неясно. А между тем развязка приближалась. Провокатор знал об этом, мы — нет. И продолжали жить, не сопоставляя фактов и отмахиваясь от подозрений.
Вероятно, если бы мама была со мной, она помогла бы мне приглядеться и увидеть знак поворота. Предостеречь от неразумных поступков, вовремя остановить.
Весной 1928-го мы с Федором поженились. «Бракосочетание» в ЗАГСе было еще проще, чем «венчание вокруг ракитова куста», как высмеивали некогда гражданские браки. Посидели в коридоре под плакатами с изображением венерических язв и сыпей, стараясь их не замечать, дождались своей очереди, общей для всех «гражданских состояний», получили по штампу в паспорта. На обратном пути я купила несколько букетиков анютиных глазок и поставила их дома в глиняную миску. Это было единственное, что отличило этот день от обычных будней. Федор о цветах и не вспомнил. О чем думал он? Вероятно, «восторги чувствуя заране», как пушкинский Руслан, не думал ни о чем. Для меня «восторги» обернулись тяжким разочарованием. Все мои представления о любви — красивой, горячей, трепетной — рухнули в одночасье. И посреди этих развалин стояла я — жалкая и униженная. Все эти чувства я должна была скрывать ото всех, и от Федора — тоже. Он ведь меня любил. Не он виноват, что я с овечьей покорностью принесла себя в жертву.