Людьми оживлялось это место по воскресным дням, когда на площади за церковными воротами, вымощенной булыжником, с раннего утра заводился базар: скрипели телеги, звякали ведра, фыркали напоенные лошади. Торговали с возов приехавшие из окрестных деревень крестьяне. Овощи — рассыпчатая картошка, любимое наше блюдо, свежие огурцы — продавались «мерами»; так же продавали и яблоки, осенью — золотистую антоновку, аромат которой стоял над площадью. Торговали топленым молоком, сметаной — в глиняных кринках, а творог и свежее масло обертывали в чистые тряпочки, в промытые капустные листья или лопухи. О, как вкусно всё это было! Как не вспомнить теперь, когда во всем изобилии ларьков и магазинов едва найдешь что-нибудь вполне натуральное с ароматом однодневной свежести, собственным цветом и вкусом. Всю еду, кроме хлеба и бакалеи, мы покупали здесь. И при скромных средствах были сыты и здоровы.
Вскоре я пошла работать в книжное издательство «Воронежская Коммуна», а может, так называлась газета, но то и другое было в одном здании и с одной типографией, находившейся тут же во дворе. Помог мне устроиться мамин знакомый, эсер по фамилии Огус, агроном-специалист, который ведал изданием сельхозлитературы. Вероятно, в 30-е годы такого случиться не могло — ссыльный в издательстве! — но в более мягкие 20-е еще допускалось. Впрочем, «мягкие» уже были на исходе.
Поступила я на самую маленькую должность и на маленькую зарплату — подчитчиком. Скучнейшее дело — сидеть при корректоре, проверяющем правильность набора, и следить по оригиналу, захватанному наборщиком, нет ли пропусков. Под монотонное бормотание Дуси Плешаковой, читающей вслух про посевы и урожаи, я чуть не засыпала и, случалось, теряла строку. Но вскоре меня повысили — я стала корректором: все же я была почти дипломированным специалистом. Почти — потому что у меня сначала была лишь справка об окончании трех курсов ВГЛК со специализацией по редакционно-издательскому делу. Диплом же я получила после сдачи выпускных экзаменов при литфаке МГУ.
Работа корректора по сути мало отличалась от предыдущей, тоже была скучна, но зарплата немножко увеличилась. Теперь нас было трое — кроме Дуси, еще Федя Ермоленко, Федор Тихонович, в своем деле мастер и всем нам консультант. Очень скромный, застенчивый, засмеявшись, прикрывал рот ладонью — не хватало переднего зуба. Но сереньким и незаметным он только казался. Он был музыкант, прекрасный пианист и увлеченный фотограф, о чем свидетельствуют сохранившиеся у меня художественные его снимки. Ясно, что работа корректора для Ермоленко была только вынужденным заработком, а жил он музыкой. Но почему так сложилась его жизнь, я не спрашивала. Многие люди в те времена прятались в тихость (не знаю, как назвать это иначе), как черепахи в песок. Был там еще один «тихий», редактор учебной литературы Нечаев. Он был учителем математики и сам составлял учебники. Мне приходилось держать корректуру этих изданий, и я жалела школьников: задачи были полны гектарами, тракторами, гектолитрами бензина, тоннами зерна… Как-то я позволила себе сказать Нечаеву о скучном однообразии материала, о невозможности для ребят представить наглядно эти объемы и измерения. Нечаев испугался, смотрел умоляюще: «Тише, тише, прошу вас! У нас сельское хозяйство — ведущая отрасль!» Кажется, этот человек был не просто тихий, а запуганный, брат у него был сослан, а может, и он сам подвергался гонениям.
Теперь я могу рассуждать и анализировать, вспоминая впечатления давних лет. А что же тогда — понимала ли я причины этой придавленности, желания пригнуться, спрятаться? Нет, ничего не понимала и не задумывалась. Видела разные характеры — вот и всё.
Что же собой представляла я тогдашняя, двадцатилетняя, то ли девушка, то ли женщина (я уж и позабыла, что замужем)? Интересно попытаться ответить на этот вопрос теперь, отойдя на большое расстояние.
Была я не по возрасту ребячлива и, верно, от этого беззаботна. Мама меня не баловала, не «люлькала», я рано научилась делать всё необходимое, почти вся домашность лежала на мне с тринадцати лет, но размышлять я не умела. Ни мама, ни отец не говорили со мной на серьезные темы, никаких откровений о цели и смысле жизни, никаких оценок действительности. Однако слушать, что говорят взрослые, мне никто не возбранял. Из их разговоров я рано поняла, что большевики «повернули от демократии» и «загубили революцию». Эти тезисы иллюстрировались моими собственными житейскими наблюдениями и знакомством с людьми, которых преследовала власть. Глубоко я над жизнью не задумывалась, а просто жила и радовалась. Люди делились для меня на плохих и хороших, на добрых и злых, и я как-то инстинктивно обходила плохих, какое-то чутье позволяло их распознавать. Представления о «дозволенном» и «недозволенном», вероятно, определялись генами, средой (родители, их друзья) и, конечно же, литературой (я уже рассказывала, как рано начала и как много успела прочитать).